Валентин Катаев - Рассказы и сказки
Подождем еще. Два дня - ответа нет.
Хорошо.
- Алло. Это вы, Нэлли? Я хочу вас видеть. Где и когда?
Потом: розовое утро, голубой снег, дым, дворники, бьющие лед, легкая тошнота похмелья и черный кофе с лимоном. Но тяжесть золота в боковом кармане приводит в отчаяние.
"У меня в комнате холодно, и поставили железную печку".
IX
Все или ничего. Я еду.
В чемодан летят желтые башмаки, одеколон, белье, блокнот, туфли и последние журналы. Билет прострелен навылет. Метель, и второй звонок. Сутки, и шесть часов бездействия.
- Я ищу твой вагон. Тебе с вечерней почтой два письма.
Это - друг. Он привез письма на моторе.
- Спасибо.
Одно розовое, другое узкое и серое. Оба от нее. Читать - бесполезно.
- Когда ты вернешься?
Мне не нужно даже вскрывать их.
- Через четыре дня.
Третий звонок - и сутки валятся в тундру окон ледниковым периодом шишек и елок. "Я уже писала тебе, что у меня в комнате поставили железную печку. Завтра я пойду к своему профессору и попрошу, чтобы он как следует побранил за то, что месяц не была у него. Дорогой мальчик. Чудесная зимняя сказка окончилась. Работа, работа и работа... Не сердись на меня. Может быть, я уже не люблю тебя. Я ничего не знаю".
Зато я знаю все.
Сказавший: не знаю, сказал: не люблю. Раненого - пристрелили, колебание - смерть. Значит - это конец. Писать больше не о чем, но инерция продолжается и жить надо. Мысли должны быть приведены в систему. Хаос взрыва, перемешавший воздух с бессонницей и мысль со звуком в путанице громадного напора, стал пустотой. Пустота требует заполнения. И после взрыва, после стыка писем и станций, бронированного Брянска и бестолковых стрелок, после мыслей, стукающих буферами друг в друга, осталась одна, совершенно прозрачная, горьковатая капля в реснице. Она разломила глаз и страничку блокнота, где судорожно перечеркивались неподходящие слова, которые были еще недостаточно лживыми, чтобы сделаться формулой.
Итак, пальцы, нажимавшие на карандаш и затем затягивавшие ремни портпледа, вытянулись в нерешительности. Сутки ловко обернулись вокруг них и, отбросив двадцать четыре тысячи совершенно ненужных деталей (среди них: глупые наименования станций, вокзал, извозчик, номер в гостинице, спички...), коснулись звонка.
Быстрые шаги за дверью. "Кто там?" Путаница "ты" и "вы", запах цветочного мыла и мускуса, и все - чужое.
- Раздевайся. Когда ты приехал?
Запутавшиеся пальцы борются с выключателем. Лампочка дает осечки. Серенький свитер, узел волос, один поворот голоса, другой поворот, блестящий и очень близкий полный глаз, поднятая рука, ноготь, горло, беглый поцелуй десяток любительских фотографий на память при вспышках магния. Моментально и навсегда.
X
Так вот она, ее комната. Печка, которую недавно поставили, железная, низенькая и слишком простая. Но она страшнее батареи.
- Ну, как вы живете? Рассказывайте. (Это я.)
Быть спокойным труднее, чем набить трубку. Кроме того, потерялись спички.
В окне стоит бесстрастный, скупой киевский полдень.
Под окном аккуратный письменный стол. На словарях - пыль. Возле чернильницы - компас. Стрелки безвозмездно разъясняют приезжим: север и юг. Фраза: "Вам на юго-восток. А мне на северо-запад", переменившись во времени и пространстве, приняла материальные формы и компасом легла на стол. Ибо иначе не входит и не выходит из мира. Все было, есть и будет.
Я рассматриваю ее при ровном дневном свете. У нее немного плоское лицо каменной бабы, подбородок, выведенный ровным овалом, короткий, упрямый нос, выпуклые серые глаза с чернильной синевой посередине и обиженные губы. Она хорошо сложена, и ноги у нее маленькие. Волосы счесаны с затылка вверх и закручены взрослым узлом. А в общем вся она чудный недомерок, который так тяжело терять.
Она говорит о сбивчивом прошлом, которое не повторится.
Я:
- Да, прошлого нет. Нет настоящего, и нет будущего. Есть вечное, и оно всегда. Но оно меняется. Вчера это шутка у десятого дерева на Патриарших прудах о северо-востоке и юго-западе; сегодня - это компас на вашем столе с отклонением в тридцать градусов, а завтра - это красные флаги на полюсах.
Север и юг вечны.
Она подбрасывает в печку поленце.
Недаром я так боялся этой проклятой печки, о которой знал лишь из письма. Написавший - печка, написал - огонь, уничтожающий написанное. Вчера - это цитата, сегодня - календарь, закручивающийся огненной стружкой в Москве, в Мыльниковой переулке, в кирпичной грубой печке, а завтра железная печка в Киеве.
- Кстати, о печке. Вот ваши письма.
Их четыре, они всегда со мной. Два - любимые, старые. Два - новые, в цветных отвратительных конвертах, лживые и колеблющиеся. Кроме того, случайная записка и вязаная перчатка с левой ее руки, которую я клал к себе под подушку, ложась спать.
- Возьмите свои игрушки и отдайте мне мои.
Она, не глядя, вытягивает ящик стола.
Заслонка открывается, как затвор гаубицы, и глотает пачки заряда, огонь гудит в колене трубы. Она опускает ресницы.
Ну, вот и все.
- А теперь ты покажешь мне город. Ведь ты знаешь толк в этих исторических вещах. Даты и стили - твоя стихия.
(Какая пустота.)
- Мы поедем в пещеры.
У нее новая бархатная шапочка. Лучше, чем та, которая была в Москве, но она чужая. Лошадь рвет с места в карьер, меховая полсть привязывает нас друг к другу. Мелкая пороша налипает на ее ресницы, отчего лицо делается розовым и милым.
(Вот это уже лишнее!)
Начинаются достопримечательности.
- Вот дом, где живет мой жених.
- Этот? Хороший дом. Он мне не мешает.
- Золотые ворота. Они относятся...
Садик, горка и на ней развалины, перетянутые крестообразными скрепами. Золотые ворота - это я уже когда-то видел и слышал. Да, ведь я был в детстве в Киеве!
- К тринадцатому или четырнадцатому веку. История их...
Тогда была жара, у меня шла из носу кровь и папа вез меня на пароход. Я держал в поднятой кверху руке ключ, и голова у меня была задрана, но углом глаза я поймал эти крестообразные скрепы.
- История их названия до сих пор не выяснена. Одни утверждают...
И слова "золотые ворота", сказанные отцом, навсегда сочетались с засохшей под носом кровью, любопытством и соломенным зноем какого-то купола, скользнувшего по полям шляпы.
- Это церковь пятнадцатого века...
Я - коротко:
- Взорвать!
Она смотрит на меня сбоку, сквозь порошу.
- Это музей, в котором...
- Все равно - взорвать!
Она улыбается.
- А что же не взорвать?
- Эту колючую проволоку в память "той" можно не взрывать. Этот сад, например, можно не взрывать. Летом в нем хорошо продавать мороженое.
- А еще что не взрывать?
- Еще на спине у извозчика, видите, шарик. Он висит на одной ниточке. Так близко. Его - пришить.
Лошадь кидает назад скрипучую дорогу, и колокольни лавры выходят навстречу белыми тихими монахами в ржавых скуфейках.
В пустоте и тишине монастырского двора по залежам снега монах, похожий на озорного солдата в поддевке и сапогах, провел нас к ближним пещерам. И ту картину Страшного суда, которая была написана на стене в сенях, у входа в пещеру против балконной двери, я тоже видел в детстве. В экземе и струпьях фресок трубили трубы грубо написанных архангелов и свиные рыла чертей лезли из тьмы.
Две тоненькие свечечки, купленные ею, загорелись сусальными червячками, опускаясь в дыру, где воздух был тяжел и неподвижен.
XI
Все равно ничего не выйдет. Вне Москвы у нас нет никаких отношений, вне Москвы нет России и нет любви. Она - расчетливая, скупая и трусливая язычница. Она боится за себя и за меня, когда я за спиной у монаха трясу завернутую в алую тряпку легкую голову подозрительного угодника. Она делает мне умоляющие глаза, в которых горят сусальные червячки. Потом она покупает просфорки и дает мне. При этом она ходит на цыпочках и говорит шепотом.
Между прочим, церкви Печерской лавры завалены тьмой и византийским кудрявым золотом винограда. Шаги трещат плевками по плитам, а мне не страшно и хочется обедать.
Из дома монастырских служб два монаха выносят деревянную кровать. Их переселяют. Над дверью прибита вывеска красноармейской части и висит красный флаг. В стенах колоколен среди углов и архитектурных деталей темнеют свежеоштукатуренные пробоины партизанских снарядов, обведенные красной краской. Это - единственная память гражданской войны и оконченной революции. Это напоминает общелканные октябрьскими пулями карнизы моей комнаты в Москве.
Тиха украинская ночь. Синь снег. Высок тополь возле белой колокольни собора. Кудряв и заносчив припавший на окорока конь Богдана Хмельницкого, стрельнувшего в редкие звезды павлиньими перышками ямщицкой шапки. Подражание фальконеттовскому всаднику. Хорошо начищен оперный месяц над площадью.