Аркадий Аверченко - Том 2. Круги по воде
Поломанные стулья, разбитая посуда, хрустящим ковром покрывавшая пол, и посредине Крысаков с мужественно поднятыми руками и ногой на животе лежащего без чувств хозяина…
Момент — и он забился в шести дюжих руках… Три полисмена схватили его, приглашенные расторопной хозяйкой пансиона.
— Полиция? — сказал Крысаков. — Сдаюсь. Это уже закон!
Но когда его привели в участок и комиссар предложил в резкой форме снять шляпу, Крысаков с любопытством спросил:
— А почему вы в шляпе?
Полисмен сзади ударом ладони сбил с Крысакова шляпу, но Крысаков повернулся и в один момент посбивал с полисменов кепи (по своей теории — «иногда и русские бьют»).
Нужно ли говорить еще что-нибудь?
Личное задержание, штраф, убытки за поломанную посуду и поврежденных французов — одним словом, мы уехали вдвоем с Сандерсом, оставив Крысакову для подкрепления Мифасова.
Потом они передавали нам, что русский консул, к которому Крысаков обратился за заступничеством, сказал:
— Знаете что? Не стоит поднимать истории… Заплатите им штраф и убытки. Правда, они первые оскорбили вашу жену… Но если бы недалеко были наши броненосцы, я бы говорил с ними. А так, что я могу сказать?! Что мы можем сказать?
Жалкое, забитое существо этот консул.
Нам говорили опытные люди, что если русский человек хочет найти серьезное заступничество — он должен обратиться к английскому консулу.
И вот мы едем в Россию.
В Вержболове поздоровались с жандармом, а Сандерс, изнемогая, остановил носильщика и сказал:
— Я хочу услышать от тебя хоть одно русское слово. Истосковался. Скажи мне его, это слово, вот тебе за это целковый.
— Мерси, — ответил расторопный носильщик.
Пахло щами.
КОНЕЦ
Круги по воде
Двуличный мальчишка
Авторы уголовных романов и их читатели не поняли бы странной двойственной натуры мальчишки Алёшки — натуры, которая в свое время привела меня в восхищение и возмутила меня.
Авторы уголовных романов и их читатели прославились своей прямолинейностью, которая обязывала их не заниматься смешанными типами — злодеи должны быть злодеями, добрые — добрыми, а если капелька качеств первых попадала на вторых или наоборот — все кушанье считалось испорченным… Злодей — должен быть злодеем, без всяких уверток и ухищрений… Он мог раскаяться, но только в самом конце, и то при условии, что, в сущности, он и раньше был симпатичным человеком. Добрый тоже мог стать в конце романа злым, бессердечным, но тоже при условии, что автор опрокинет на него целую гору несчастий, людской несправедливости и тягчайших разочарований, которые озлобят его. Ни в одном из таких романов я не встречал жизненного простого типа, который сегодня поколотил жену, а завтра подаст гривенник нищему, утром прилежно возится у станка, штампуя фальшивые деньги, а вечером вступится за избиваемого еврея.
Человек — более сложный механизм, чем, например, испанский кинжал, вся жизнь которого сводится только к двум чередующимся поступкам: он или режет кому-нибудь горло, или не режет.
Попадись автору уголовных романов Алёшка — он повертел, повертел бы его, понюхал, лизнул бы языком и равнодушно отбросил бы прочь.
— Чёрт знает, что такое!.. Ни рыба ни мясо.
В жизни не так много типов, чтобы ими разбрасываться…
Я подбираю брошенного разборчивым романистом Алёшку и присваиваю его себе. Об Алёшке я сначала думал, как о прекрасном, тихом, благонравном мальчике, который воды не замутит. В этом убеждали меня все его домашние поступки, всё комнатное поведение, за которым я мог следить, не сходя с места.
Мы жили в самых маленьких, самых дешёвых и самых скверных меблированных комнатах. Я — в одной комнате, Алёшка с безногой матерью — в другой.
Тонкая перегородка разделяла нас.
Я так часто слышал мягкий, кроткий Алёшкин голос:
— Мама! Хочешь, ещё чаю налью? Отрезать ещё кусочек колбасы?
— Спасибо, милый.
— Книжку тебе ещё почитать?
— Не надо. Я устала…
— Опять ноги болят? — слышался тревожный голос доброго малютки. — Господи! Вот несчастье, так несчастье!..
— Ну ничего. Лишь бы ты, крошка, был здоров.
— Ну-с, — важно говорил Алёшка, — в таком случае, ты спи, а я напишу ещё кое-какие письма.
Было ему около десяти лет.
Однажды я встретился с ним в коридоре.
— Тебя Алёшкой зовут? — спросил я, вежливо, ради первого знакомства, дергая его за ухо.
— Алёшкой. А что?
— Да ничего. Ну, здравствуй. У тебя мать больная?
— Да, брат, мать больная. С ногами у неё неладно. Не работают.
— Плохо ваше дело, Алёшка. А деньги есть?
— В сущности, — сказал он, морща лоб, — денег нет. Тем и живём, что я заработаю.
— А чем ты зарабатываешь?
Посмотрев на меня снизу вверх (я был в три раза пыше его), он с любопытством спросил:
— Тебе там наверху не страшно?
— Нет. А что?
— Голова не кружится?
Я засмеялся.
— Нет, брат. Всё благополучно.
— Ну, и слава Богу! До свиданья-с.
Он подпрыгнул, ударил себя пятками по спине и убежал в комнату матери.
Эти нелепые замашки в таком благонравном мальчике удивили меня. С матерью он был совсем другим. Я понял, что хитрый мальчишка надевает личину в том или другом случае, и решил при первой возможности разоблачить его.
Но он был дьявольски хитёр. Я несколько раз ловил его в коридоре, подслушивал его разговоры с матерью — всё было напрасно. При встречах со мной он был юмористически нахален, подмигивал мне, хохотал, а сидя с матерью, трогательно ухаживал за ней, читал ей книги и в конце вечера неизменно говорил, с видом заправского молодого человека:
— Ну-с, а мне нужно написать кое-какие письма.
Я приставал к нему несколько раз с расспросами:
— Что это за письма?
Он был непроницаем.
Однажды я решился на жестокость. — Не хочешь говорить мне, — равнодушно процедил я, — и не надо. Я и сам знаю, кому эти письма…
— Ну? Кому? — тревожно спросил он.
— Разным благодетелям. Ты каждый день с этими письмами пропадаешь на несколько часов… Наверное, таскаешься по благотворителям и клянчишь.
— Дурак ты, — сказал он угрюмо. — Если бы я просил милостыни, то и у тебя просил бы. А я заикнулся тебе хоть раз? Нет.
И добавил с напыщенно-гордым видом:
— Не беспокойся, брат… Я не позволю себе просить милостыни… Не таковский!
Должен признаться: я был крайне заинтересован таинственным Алёшкой. Сказывались мои двадцать два года и 24 часа свободного времени в сутки.
Я решил выследить Алёшку.
IIБыл тёплый летний полдень.
Из-за перегородки слышался монотонный голос Алёшки, читавшего матери «Анну Каренину». Через некоторое время он прервал чтение и заботливо спросил:
— Устала?
— Немного.
— Ну, отдохни. А я пойду. Если захочется без меня кушать, смотри сюда: вот ветчина, холодные котлеты, молоко.
Захочется читать — вот книга. Ну, прощай.
В последовательном порядке послышались звуки: поцелуя, хлопнувшей двери и Алёшкиных шагов в коридоре.
Я схватил шляпу и тихонько последовал за Алёшкой.
Через двадцать минут мы оба очутились в Летнем саду, наполненном в это время дня дряхлыми старичками, няньками с детьми и целой тучей девиц с вечными книжками в руках.
Алёшка стал непринуждённо прохаживаться по аллеям, бросая в то же время косые проницательные взгляды на сидевших с книжками девиц и дам и делая при этом такой вид, будто бы весь мир создан был для наслаждений и удовольствий.
Неожиданно он приостановился.
На скамейке, полускрытой зелёным кустом, сидела сухая девица и, опустив книгу на колени, мечтательно глядела в небо.
Думы её, вероятно, витали далеко, отрешившись от всего земного, рассеянный взгляд видел в пространстве его, прекрасного чудесного героя недочитанной книги, обаятельного, гордого красавца, а неспокойное сердце девичье крепко и больно колотилось в своей неприглядной, по наружному виду, клетке.
Алёшка тихо приблизился к мечтательнице, стащил с головы фуражку и почтительно сообщил;
— А вам, барышня, письмецо есть…
— От кого? — вздрогнула девица и обернула к Алёшке своё, ставшее сразу пунцовым лицо.
— От «него», — прошептал Алёшка, щуря глаза, с самым загадочным видом.
— А… кто… он?.. — ещё тише, чем Алёшка, прошелестела девица.
— Не велено сказывать. Ах! — вскрикнул он неожиданно (будто прорвался) с самым простодушным глуповатым восторгом. — Если бы его видели; такой умница, такой красавец — прямо удивительно!
Девица дрожащими руками взяла письмо… на лице её было написано истерическое любопытство. Грудь тяжело вздымалась, а маленькие бесцветные глаза сияли, как алмазы…