Константин Леонтьев - В своем краю
Предводитель привез это письмо в Троицкое; все были рады, что Лихачев скоро вернется, но Катерина Николаевна боялась сообщества Милькеева с Богоявленским.
— Я боюсь, — сказала она, — чтобы он куда-нибудь не увлекся еще!.. Что это за несчастное свойство — портить себе жизнь. Оно высоко, может быть, я понимаю, да все-таки страшно мне-то за него!
— Всякое честное направление, не выходящее за пределы национальности, нужно! — возразил предводитель.
— Не знаю, честно ли это — все ставить вверх дном, — отвечала Новосильская. — У Богоявленского, я понимаю, это может быть искренно, потому что он мало смыслит и ничего не любит; а у Милькеева это разве не натяжки! И что они могут! Что они могут сделать!
— Личное творчество! — насмешливо сказал предводитель.
— Вам смешно, а мне вовсе нет! — отвечала Катерина Николаевна.
Предводитель немного погодя прибавил: — Да, худо то, что он сюда не заехал на минутку и не хотел слушаться меня... Впрочем, еще лучше, как обожжется в Петербурге, так тогда и меня вспомнит... Я напишу ему нарочно еще, чтобы он рано не ездил сюда. Если вы ему мать по сердцу, так не сбивайте его с пути движения и той ажитации, в которой он как сыр в масле катается.
В душе, конечно, предводитель был рад-радешенек, что Милькеев не заехал; желания его скоро все исполнились. Брат через полгода какие-нибудь... не более, читал уже крестьянам «Положение» на троицком крыльце; а предводитель смотрел в окно, краснея от волнения и кусая себе усы. В этот день в Троицком, в Деревягине и в Курееве господа были гораздо веселее самих крестьян, слишком покойных и еще нехорошо вошедших во вкус свободы. Все знали, конечно, что Владим1р Алексеевич Руднев радовался не торжеству принципа, а тому, что кусты и луга на Пьяне и вся пахатная земля за овинами отойдет теперь к Васе и Любаше, а родные съедят гриб... да еще разом два: и без деревягинской земли, и без работников!..
Баумгартен еще до зимы, измученный холодностью Nelly, уехал в другую губернюю развивать рассудок, чувство и волю других детей по всем правилам французского министерства народного просвещения!
Но Nelly не осталась без поклонников: теперь ей предстоял выбор между молодым Лихачевым, который уже купил chalet Самбикина, и одним женевцем, m-r Tracy, который приехал получить наследство после умершей жены своей, русской помещицы.
Глубоко проникнутый просвещенным демократизмом Европы, m-r Tracy вполне сознавал свое достоинство, как швейцарский гражданин и муж русской дворянки; с твердостью, приличной члену свободного государства, застав — лял он, сидя на крыльце в шубе, стоять перед собой наших седых и лысых стариков и ни за что не хотел позвать их в дом до тех пор, пока посредник Лихачов не отворил дверей в прихожую и, сдерживая в себе сильный гнев, не впустил мужиков, не спросясь демагога, в залу.
— Если бы я был в Европе, monsieur! — сказал ему Тгасу, задыхаясь, когда мужики ушли.
— Народ бы с вами поступил иначе! — докончил за него Лихачов.
Они были одни; посмотрели друг на другу в глаза; Тгасу спросил: «следует ли так отвечать; это ли речь d'un juge de paix!..» Но не вызвал Лихачева, ему было не до вызовов — он становился владельцем прекрасной и большой земли чуть не с полкантона — написал только в губернское присутствие, что г. посредник бунтует против него крестьян и пьет чай с волостным старшиною.
Продав свою землю и отряхнув с негодованием варварский прах с своих цивилизованных сапог, Тгасу приехал в Троицкое и сделал предложение Nelly, которая ему сразу очень понравилась и с которой он всю зиму толковал про русскую скуку и отсталость. Nelly отказала и объяснила Катерине Николаевне, что он сам и груб, и скучен, гораздо грубее и скучнее, чем «ces bons mougiks, que j'aime maintenant beaucoup et qui sont si pittoresques et si drфles!» Руднев в это время был в Москве и выдержал экзамен на доктора, а Любаша, чтобы не мешать ему и повеселиться самой, танцевала в Варшаве у дяди. Она было посовестилась сначала ехать (муж так трудится, а она пляшет и рядится в генеральском доме в Польше!), но Руднев рассердился и сказал ей: «надо жить; надо жить, пока молода!» Они возвратились вместе в Деревягино и по этому поводу дали вечеринку, на которой танцевали в угловой комнате, отделанной по совету князя. Александр Лихачов, проездивший весь день по соседней волости, не хотел танцевать и сел с Nelly в укромном уголку; взял со стола яблоко, откусил и не доел его. Nelly взяла его и хотела докончить.
— Что вы делаете? — спросил он вставая, — я принесу вам целое.
— Не надо, — сказала она. Лихачев покраснел немного и спросил: — А очень нравится вам мой chalet? Я слышал, он вам очень по сердцу.
— Я думаю! — сказала она. — Я бы согласна в нем век прожить.
— Зто, конечно, зависит от вас, — сказал Лихачев.
— От меня?..
— Будто вы не знаете? К чему это притворство?
— Если бы вы не сказали теперь, я бы не ожидала никогда.
— Разве только страсть дает на это право?
— О! нет, зачем страсть... и без нее можно быть очень счастливыми... Я, скажу вам от всего сердца, рада быть вашей женою... Только вы... Я уже любила, и от этого человека зависело... как бы это вам сказать...
— Загородить вам раз навсегда всех других?
— Да! в этом роде... Но и тогда вы мне нравились... И теперь я больше уважаю вас, чем тогда. А он не хотел... я ему не нравилась... он не хотел увести меня далеко... Я бы дошла далеко тогда... Но... он не хотел сам... И я осталась свободна... Я только спрашиваю, что вам за охота есть вот такое яблоко... обкусанное другим?
— Надо знать, кто его касался, — отвечал Лихачев весело, — вы знаете, что вишни вкуснее, когда их тронут птицы... Сношения с Милькеевым, особенно такие невинные, какие были у вас, только могут развить женщину... Он никого не испортит!..
Сыграли и эту свадьбу, гораздо наряднее и шумнее. Дубки вокруг швейцарского домика все горели разно — цветными фонарями, смоляные бочки освещали двор. Крыльцо и столовая были убраны цветами и коврами. Новая молодая чета украсила окрестности. А Милькеев все не писал!
Однажды Катерина Николаевна, немного больная, лежала на диване, а дети учились у нового учителя в классе; приехал предводитель, очень расстроенный. Катерина Николаевна не слишком удивилась, потому что незадолго перед тем он лишился своей выгодной и почетной должности за то, что не хотел поддерживать дворян во всех их проделках, и служил в другом участке, точно так же, как брат, простым посредником, и хотя он с пяти тысяч перешел без ропота на тысячу пятьсот, но положение его было гораздо запутаннее и тяжелее прежнего; при его народно-демократических взглядах он не находил пока в алчных и еще более, чем помещики, придирчивых крестьянах того утешения, которого бы ему хотелось найти.
— Что, Николай Николаич, — спросила Новосиль-ская, — опять сечь надо, как на той недели. Это ведь ужасно!
— Лучше бы сечь... А тут хуже. Только вы посмотрите... Эх! уж эти спазмы... Вот вам письмо, читайте... А я за проклятыми каплями схожу...
Письмо было от Богоявленского к младшему Лихачеву.
«Пишу к вам по просьбе общего друга нашего, Василия Николаевича. Ему самому не хотелось, он посылает только два слова на записке! Скоро из газет вы узнаете, что с ним случилось. Как нам всем жаль его, выразить трудно! Даже люди совершенно других взглядов и крайне отсталые сочли себя обязанными сделать все что можно для его вещественного успокоения».
За этим следовали подробности о судьбе Милькеева и ряд, по-видимому, искренних и самых жолчных проклятий.
Задыхаясь от слез, Новосильская схватила клочок, на котором рукою ее избранного сына были набросаны слишком знакомые слова: «Горевать нечего. Не навек! А факт этот сам по себе ничего!.. Пожалуйста, чтобы у вас все было по-старому. У вас прогресса не надо!» Послали за Рудневым И на дубовой горке муж целый день молчал, a Nelly твердила: «О! Боже мой, о, Боже!» — Духом бы не падал, — отвечал ей мрачно старший Лихачев, — поехать опять к этой Катерине Николавне, она лежит ведь теперь. Чертовщина какая! Брат! если ко мне от волостного старшины кто будет, пришли туда... Целый день рыщу, а сегодня пусть не прогневаются и подождут хоть до вечера; хоть мужик, хоть барин — все пусть ждут. Пусть не прогневаются... Я ведь тоже живой человек!
Не болезнь Катерины Николаевны его смущала — он знал, что это скоро пройдет — но мучила совесть. Врожденная доброта шептала ему, что он толкнул Милькеева отсюда, когда тот еще колебался, хотя здравый смысл и отвечал, что и без этого толчка Милькеев бы уехал. И, наконец, если бы он остался, то, может быть, не видел бы брата счастливым, добрым и трезвым гражданином, не плавал бы сам в блаженстве отдыха после разъездов, споров и служебных огорчений в игрушечном домике, где встречала его румяная Nelly и говорила, простирая ему объятия: «Ah! voilа, notre gros frиre!.. Вот наша толстая брат!
С Катериной Николаевной избегали долго об этом говорить, но раз она сама приехала к ним в гости, довольно свежая и спокойная, и сказала ему: — Хуже всего в этом деле то, Николай Николаич, что я не могу не осуждать его... Посудите сами, не пустая ли это лихорадка... В этом есть что-то больное и ложное. Народ этому не сочувствует. И может ли он сочувствовать?