Валентин Катаев - Рассказы и сказки
Однако он ошибся. Минуя слишком хорошо знакомый гараж, его повели по слишком хорошо знакомой лестнице вверх. Тогда он понял, что еще не конец, что еще можно будет говорить. И, переступая порог кабинета Пшевецкого, он зашатался от шума, хлынувшего в голову, и от крови, переполнившей сердце. В глазах посинело, затем ослепительно все зажглось, и страшно захотелось есть.
Пшевецкий неподвижно сидел за столом, опустив глаза в бумаги. Старомодное пенсне в роговой оправе чересчур резко чернело на его бескровном, измученном, постаревшем лице.
- Что такое? В чем дело? - спросил Бобров с напряженным весельем.
Пшевецкий дружески и мучительно улыбнулся.
- Чепуха, - сказал он, дергая плечом, и подал руку. - Садись. Поговорим.
Бобров сел к маленькому столику меж окон. Раньше этого столика здесь не было.
- Допрос?
- Небольшой.
- В чем дело?
Пшевецкий, не глядя на Боброва, подал ему две бумаги. Бобров взял. Одна новая, с голубым штампом, на машинке:
"Оттуда. Пшевецкому. В. секретно.
При сем препровождаем на ваше распоряжение документ гр. Зельцмана, секретного агента Н-го охранного отделения, с пометкой начальника отделения о выдаче оному паспорта на имя дворянина Николая Николаевича Боброва за № 85".
Легкая испарина тронула виски Боброва. В правом верхнем углу бумажки, поперек, красными чернилами была бисерная пометка: "Гр. Зельцман, провокатор, активный член партии с.-р., выдал Н-ому охр. отд. участников покушения на Л-го губернатора. По сведениям, находится на службе во вверенном вам учреждении".
Другая - большой, вытертый на сгибах, ветхий годовой мещанский паспорт на имя Зельцмана, с размашистой синей резолюцией через всю бумагу: "Выдать дворянский паспорт на имя Николая Николаевича Боброва".
- Расстрел? - коротко спросил Бобров.
Он не отпирался, не старался вывернуться. Он видел, что дело детально разработано и все равно ничем не поможешь.
- Глупости, - сказал Пшевецкий. - Древняя история. Мало ли что с кем когда-то было. Нам хорошие работники нужны. Отстоим.
Бобров слабо улыбнулся. Он хорошо знал здешние порядки.
- Писать?
Пшевецкий ставил вопросы мягко. Бобров отвечал просто. Разговор имел вид дружеского и серьезного. Затем Бобров подвинул к себе бумагу и стал писать. Пшевецкий охаживал его, заглядывая то через одно, то через другое плечо в показание, и, поправляя пенсне, делал короткие, не важные поправки, толкая в бумагу тощим пальцем с чернильной вдавлиной. Бобров быстро и красиво писал, стараясь как можно скорее кончить и не делать помарок.
- И вообще ты не беспокойся, обойдется, яйца выеденного не стоит, бормотал между тем Пшевецкий, теребя свою царскую бородку и подымая бровь над скупым, мясным от бессонной ночи глазом. Лицо его сводило от невероятного и сдерживаемого страдания. - Пиши, пиши...
Когда Бобров кончил писать, уже был рассвет. Пели петухи, пахли липы, и окно было налито зеленоватой, свежей водой зари.
- Подписывай, - сказал, торопясь, Пшевецкий, - и сыграем партию.
Он захватил со стола пресс-папье и осторожно промокнул подпись, будто ставил печать. И, промокая, он навалился на спину Боброва и потрепал по плечу, дыша в ухо теплым, густо пахнущим дыханием.
Затем лицо его стало железным. Он ловко, как во сне, вытянул показанье из-под пальцев Боброва, другой рукой быстро убрал со столика оставшуюся бумагу, ручку, чернильницу и, твердо посмотрев на конвоира, стоявшего у двери, стал возиться, устанавливая шахматную партию. Бобров мечтательно курил, устало глядя в окно на приливавший рассвет, и зевал.
Стоявший у двери сделал два шага вперед и выстрелил Боброву в затылок.
Пшевецкий быстро повернулся плечом, с силой закрыл глаза, будто стреляли в него, будто он желал пропустить мимо себя брызги мозга и крови, и подошел к телефону. Из прокушенной нижней губы его выступила капелька крови. Пороховой дым тонкими ниточками вытягивался в окно, смешиваясь с кисельным запахом лип. И трижды в ящичке телефона, в глубине, пропел петушок.
Пшевецкий вызвал коменданта.
1923
ЗИМОЙ
Я просил ее:
- Не уезжай.
Я говорил:
- Ты мне нужна каждую минуту, а видимся мы с тобой несколько часов в сутки. Сегодня совсем мало - полчаса. Мокрые пальцы серых детских перчаток; слабое пожатие руки; холодная, твердая, хорошая щека; ласковое слово - и ваших нет. До завтра - до свидания.
На Никитской скрипит снег. Светящиеся часы похожи на восходящую полную луну. В темноте по Москве развешаны белые, розовые, голубоватые яйца фонарей.
И под фонарем я закуриваю.
Спички задувает ветер. Игольчатый воздух танцует и покалывает ресницы. Мундштук папиросы, на минуту вынутый изо рта, твердеет и леденеет.
Сколько дней мы с ней знакомы? Кажется, пять.
Пять затяжек папиросы. И между каждой затяжкой память о ней твердеет, леденеет, и страшно подумать, что вдруг завтра ее уже нельзя будет отогреть губами.
Сколько ночей я не спал? Кажется, четыре. Я совсем болен. Несомненно, это простуда, и больше ничего. Кашель, жар, озноб. И простудился я на Патриарших прудах, возле десятого дерева с краю, если считать от грелки, откуда выбегают косые конькобежцы. Меня продуло парадным ветром оркестра, этой медной отдышкой труб, тарелок и барабана. Это случилось вчера.
II
Нечаянно (уверяю вас) я попал на Патриаршие пруды к десятому дереву, считая от грелки.
Собственно, было время обеда. Но эта благородная традиция, к сожалению, не всегда выполнима, особенно если в кармане пусто, а в ресторане не дают в долг.
Но это не важно.
Важно, что не было папирос.
Впрочем, и это не так уж важно.
Важно, что до восьми часов осталось ровно - четыре. Четыре часа без еды, табаку и любви. Это - нечто ужасное!
От нечего делать я смотрел на лед, опираясь, конечно, о десятое дерево с краю, если считать и т.д.
Вдруг сзади:
- А, поэт мечтает! Здравствуйте.
Вы знаете, что самое забавное на свете? Бешеный брат или жених в Киеве? Нет, дорогая тетя. Самое забавное на свете - это почтенный и всеми уважаемый издатель, прогуливающийся между четырьмя-пятью часами на Патриарших прудах, вокруг катка.
Он до половины осыпан снегом. Он розов и смущен. Очевидно, он гуляет очень долго. Дома его ждут добродетельная жена, хорошие дети и славный суп, который стынет на кухне. Но он гуляет. Под мышкой у него нет портфеля. А это очень знаменательно. Он явно смущен.
- Дорогой издатель, и вы здесь. Без оттисков, без корректур, без портфеля, без синего карандаша? Уж не сочиняете ли вы стихи? У вас такой лирический вид.
Он слегка рассержен. Он объясняет: портфель, корректуры, цензура, синий карандаш - это небольшой эпизод. Случайность и недоразумение. Сущность же его - лирика, сложные фонетические конструкции, стихотворная композиция. Он говорит:
- Эти пруды мне напоминают лес. Это мне необходимо для новой поэмы.
Старой его поэмы я, впрочем, тоже не знаю.
- Да. Слышите, как звучит оркестр? Вы не находите, что медь плачет о погибшей молодости и счастье? (Это говорю я.)
- Вы так думаете? - важно и строго отвечает он. - Молодой человек, заметьте себе, что медь никогда не плачет. Медь торжествует.
Я рассеянно:
- Торжествует? Возможно. - И в упор: - Дайте двадцать. Я не обедал.
Он морщится. Неужели нехороший автор не может найти более подходящей обстановки для своей бестактной просьбы?
Он ласково:
- Десять.
Я твердо:
- Двадцать... Я бы попросил.
У него последняя надежда:
- Десять. У меня крупные.
- Разменяйте. Двадцать.
Он разводит пухлыми ручками:
- Негде.
Я оживаю.
- Глупости. Мальчик! Коробку лучших папирос. Сдачу с пятидесяти. Тридцать - господину, остальные мне. Есть?
Самая последняя надежда издателя: может быть, не найдется сдачи. Нашлось.
- И коробку спичек. Мерси (это издателю). При случае лирические стихи о любви, о катке и о Елене. В четверг. Великолепно. Напишу. Так вы уверяете, что медь торжествует? Правильно. Она торжествует. Я с вами согласен.
Он грустно:
- Пожалуй, вы правы: она плачет.
- Как угодно. Вам на юго-восток? До свидания. Мне на северо-запад.
Он грустно удаляется. Домой? О нет! Боязливо оглянувшись, он возвращается обратно. И медленно бредет в толпе зевак, любующихся фалангами конькобежцев, которые массовыми кренами в свист полосуют морозный круг. С грустью он констатирует, что медь действительно плачет, и плачет именно о погибшей молодости и счастье.
Пусть меня повесят, если у него не назначено здесь свиданье!
III
Ага, хорошие папиросы! Одна, две, три, пять. Курить на морозе вредно. Согласен. А целоваться на морозе не вредно? А два часа стоять у крыльца в крещенском крещендо морозного треска и смотреть в чернильные глаза, это не вредно? А идти домой в расстегнутом пальто - не вредно? Наконец, разорвать рукав о колючую проволоку возле десятого дерева с краю, если... Это не вредно?