Максим Горький - Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924
«Пища духа.
Записки для памяти
А.А. Кмина
Лето от Р.X.
1889-е. Январь, 3.»
На обороте — виньетка, тонко сделанная пером: в рамке листьев дуба и клёна — пень, а на нём клубочком свернулась змея, подняв голову, высунув жало. А на первой странице я прочитал слова, взятые, очевидно, как эпиграф, тщательно выписанные мелким, круглым почерком:
«Скоро оказалось, что христиан много, — так всегда бывает, когда начинают заниматься исследованием какого-нибудь преступления.
Из письма Плиния Императору Траяну.»Далее бросился в глаза крупный и какой-то торжественный почерк, украшенный хвостиками и завитушками:
«Я значительно умнее Аполлона Коринфского. Не говоря о том, что он — пьяница.»
Почти на каждой странице мелькали рисунки, виньетки, часто встречалось толстое женское лицо с тупым носом и калмыцкими глазами. Записей было немного, они редко занимали одну, две страницы, чаще — несколько строк, всегда выписанных тщательно. Нигде ни одной помарки, всюду чувствовалась строгая законченность, всё казалось любовно и аккуратно списанным с черновиков.
Заинтересованный, я унёс «Пищу духа» тихого учителя домой, и вот что нашёл в этой чёрной книге.
«Так называемое искусство питается преимущественно изображением и описанием разного рода преступлений, и замечаю, что чем преступление подлее, тем более читается книга и знаменита картина, ему посвящённая. Собственно говоря, интерес к искусству есть интерес к преступному. Отсюда вполне ясен вред искусства для юношества.
Сазана надо фаршировать морковью, но этого никто не делает.
Князь Владимир Галицкий ездил служить венгерскому королю и четыре года служил ему; после чего, возвратясь в Галич, занимался церковным строительством.
Всякое преступление требует врождённого таланта, особенно же человекоубийство.
Ап. Кор. написал в насмешку надо мною плюгавенькие стишки. На всякий случай равнодушно записываю их:
Чтобы душа была подобна гуммиластику —
Т.е. более податлива, гибка,
Делать надобно духовную гимнастику, —
Т.е. — попросту — «валять дурака».
Успешное — т. е. безнаказанное — убийство должно быть совершено внезапно.»
Тихий человечек записывал любопытнейшие мысли свои разнообразными почерками — ромбом, готическим, английским, славянской вязью и всячески, явно щеголяя своим мастерством. Но всё, что касалось убийства, он писал тем же мелким, круглым почерком, каким была написана выдержка из письма Плиния Траяну. И можно было думать, что это уже его индивидуальный почерк. Великолепно, ромбом, было нарисовано:
«Мышление есть долг всякого грамотного человека.»
Славянской, затейливой вязью:
«Я никогда не позволю себе забыть насмешек надо мной.»
А круглый почерк говорил:
«Внезапность не исключает предварительного и точного изучения условий жизни намеченного лица. Особенно важно — время и место прогулок. Часы возвращения из гимназии с уроков. Ночью из клуба.»
Две страницы заняты подробным и сухим описанием прогулки в лодках по Волге, затем косым почерком, буквами, переломленными посредине, начертано:
«У Пол. Петр. дурная привычка чесать пальцем под левым коленом. Она любит сидеть закинув ногу на ногу, от этого и чешется под коленом, вероятно застой крови. Он этого не замечает, дурак. Он вообще глуп. И не хорошо, что она часто спрашивает: «Да что вы?» — это у неё выходит насмешливо. Полина — значит Пелагия, Пелагия — имя, собственно, вульгарное, деревенское.»
И снова — круглый почерк:
«Уехать из города и неожиданно возвратиться. Сесть на извозчика, — это очень глупо говорят: сесть на извозчика, надо: нанять извозчика. По дороге домой соскочить с пролётки, под видом, будто заболел живот, сбегать, убить и ехать дальше…»
Далее — калмыцкое лицо женщины и уродливо коротконогий человек с маленьким лицом без глаз; на месте их — вопросительные знаки. Очень пышная борода.
Затем — хитрым почерком подьячего:
«Он стал бывать, т. е. ходить в гости к старой чертовке, поэтессе Мысовской. У неё собираются местные революционеры.»
И снова круглый почерк:
«Внезапность действия — гарантия успеха. Извозчика нанять старика, по возможности, со слабым зрением. Соскочить — схватило живот. Проходным двором идти прямо на него, но — не здороваться, чтоб он растерялся. Миновать и, внезапно повернувшись, ударить с бока в m.c. (приведено сокращённое до двух букв латинское название мускула). Быстро возвратиться к извозчику, оправляя костюм, грубо смеясь над собой. Дома послать в аптеку за желудочными каплями. Когда всё обнаружится, вести себя с любопытством, легкомысленно. Участвовать в торжестве похорон. Конечно.»
Больше записей на эту тему не было, последняя же заканчивалась виньеткой: могила без креста, над нею сухое обломанное дерево, вокруг — густой бурьян, а в небе плачет калмыцкое лицо луны.
Дальше было ещё четыре записи:
«Прочитал в немецком романе глупую фразу: профессор спрашивает свою невесту:
— Адель, почему вы всегда переговариваете всё, что я вам ни скажу.»
«Сегодня на закате солнца в саду удивительно пел скворец, пел так, как будто это он уже в последний раз поёт.»
«Встреча с человеком не всегда грозит опасностью, но всё-таки надо быть очень проницательным, выбирая знакомых. Я никогда больше не позволю себе знакомиться с рыжими.»
«Зубную боль хорошо чувствует только тот, у кого болят зубы, и только тогда, пока они болят. Затем человек забывает, как мучительна зубная боль. Было бы полезно, чтоб зубы болели хотя раз в месяц, но обязательно в один и тот же день, у всего населения земного шара. При этом условии люди, вероятно, научились бы понимать друг друга.»
Этим заканчивалась книга тихого учителя чистописания, озаглавленная им «Пища духа».
Московский студент Маньков, убийца своей жены, в последнем слове на суде защищался так:
— Она убита, и она — мученица, она теперь, может быть, святая, в раю, а мне осталось всю жизнь нести тяжкий крест греха и раскаяния. За что же ещё наказывать меня, если я уже сам себя наказал? Вот я теперь ем яблочки, яички, как прежде ел, а вкуса они прежнего, милого уже не имеют, и ничто не радует меня — за что же наказывать?
Неудавшийся писатель
Ночью, в грязненьком трактире, в дымной массе полупьяных, веселых людей, человек, ещё не старый, но очень помятый жизнью, рассказал мне:
— Погубил меня телеграфист Малашин.
Наклонил голову в измятой кепке жокея, посмотрел под стол, передвинул больную ногу свою, приподняв ее руками, и длительно, хрипло вздохнул.
— Телеграфист Малашин, да. Благочинный наш именовал его нелепообразным отроком, девицы — Малашей. Был он маленький, стройный, розовые щеки, карие глаза, брови — темные, руки — женские; писаными красавцами называют таких. Веселый, со всеми ласковый, он был очень заметен, даже, пожалуй, любим в нашем городишке, где три тысячи пятьсот жителей не спеша исполняли обыкновеннейшие обязанности людей. В двадцать лет от роду моего проникся я скукой жизни до немоты души; очень уже раздражала и даже пугала меня тихая суета людей, непонятен мне был смысл этой суеты, смотрел я на всё недоуменно и однажды, в порыве чувства, написал рассказ «Как люди живут». Написал и послал рукопись в журнал «Ниву». Ожидал решения судьбы неделю, месяц, два и махнул рукой: эти штучки не для нашей внучки!
— А месяца через три, может быть, и больше, встречаю Малашина. «У меня, говорит, для тебя открытка есть». Подал мне открытое письмо, а на нем написано: «Рассказ Ваш скучно написан, и его нельзя признать удачным, но, по-видимому, у Вас есть способности. Пришлите еще что-нибудь».
— Не стану говорить, как я обрадовался. Малашин любезно рассказал, что открытка уже третий день у — него. «Случайно, говорит, захватил на почте, чтоб передать тебе, да все забывал. Так ты, говорит, рассказы пишешь, в графы Толстые метишь?»
— Посмеялись и разошлись. Но уже в тот же день, вечером, когда я шел домой, дьякон, сидя у окна, крикнул мне: «Эй, ты, писатель! Я т-тебя!» И погрозил кулаком. В радости моей я не взвесил дьяконов жест. Знал я, что это человек фантастический: в молодости он стремился в оперу, но дальше регента в архиерейском хоре не пошел и в губернии не мог составить карьеры себе, страдая наклонностью к свободе действий. Пил он и в пьяном виде, на пари, бил лбом грецкие орехи, мог разбить целый фунт орехов, так что кожа на лбу у него лопалась. Носил в кармане железную коробочку с продухами, летом — для лягушат, а зимою — для мышей, и, улучив удобную минуту, пускал зверюшек этих дамам за шивороты. Шутки эти прощались ему за веселый его нрав и за то, что он удивительно знал рыбий характер, чудесный был рыболов! Но сам рыбу не ел, боясь подавиться костью, и пойманное дарил знакомым, чем весьма увеничивал любовь к нему.