Лев Толстой - Воскресение
– Да вот нынче поеду к барону Воробьеву, вчера не мог добиться аудиенции.
– Вы знаете, отчего барон – Воробьев? – сказал адвокат, отвечая на несколько комическую интонацию, с которой Нехлюдов произнес этот иностранный титул в соединении с такой русской фамилией. – Это Павел за что-то наградил его дедушку, – кажется, камер-лакея, – этим титулом. Чем-то очень угодил ему. Сделать его бароном, моему нраву не препятствуй. Так и пошел: барон Воробьев. И очень гордится этим. А большой пройдоха.
– Так вот к нему еду, – сказал Нехлюдов.
– Ну, и прекрасно, поедемте вместе. Я вас довезу.
Перед тем как уехать, уже в передней Нехлюдова встретил лакей с запиской к нему от Mariette:
«Pour vous faire plaisir, j'ai agi tout à fait contre mes principes, et j'ai intercédé auprès de mon mari pour votre protégée. Il se trouve que cette personne peut être relâchée immédiatement. Mon mari a écrit au commandant. Venez donc бескорыстно. Je vous attend.[59] M.».
– Каково? – сказал Нехлюдов адвокату. – Ведь это ужасно! Женщина, которую они держат семь месяцев в одиночном заключении, оказывается, ни в чем не виновата, и, чтобы ее выпустить, надо было сказать только слово.
– Это всегда так. Ну, да по крайней мере вы достигли желаемого.
– Да, но этот успех огорчает меня. Стало быть, что же там делается? Зачем же они держали ее?
– Ну, да это лучше не апрофондировать. Так я вас довезу, – сказал адвокат, когда они вышли на крыльцо и прекрасная извозчичья карета, взятая адвокатом, подъехала к крыльцу. – Вам ведь к барону Воробьеву?
Адвокат сказал кучеру, куда ехать, и добрые лошади скоро подвезли Нехлюдова к дому, занимаемому бароном. Барон был дома. В первой комнате был молодой чиновник в вицмундире, с чрезвычайно длинной шеей и выпуклым кадыком и необыкновенно легкой походкой, и две дамы.
– Ваша фамилия? – спросил молодой чиновник с кадыком, необыкновенно легко и грациозно переходя от дам к Нехлюдову.
Нехлюдов назвался.
– Барон говорил про вас. Сейчас!
Молодой чиновник прошел в затворенную дверь и вывел оттуда заплаканную даму в трауре. Дама опускала костлявыми пальцами запутавшийся вуаль, чтобы скрыть слезы.
– Пожалуйте, – обратился молодой чиновник к Нехлюдову, легким шагом подходя к двери кабинета, отворяя ее и останавливаясь в ней.
Войдя в кабинет, Нехлюдов очутился перед среднего роста коренастым, коротко остриженным человеком в сюртуке, который сидел в кресле у большого письменного стола и весело смотрел перед собой. Особенно заметное своим красным румянцем среди белых усов и бороды добродушное лицо сложилось в ласковую улыбку при виде Нехлюдова.
– Очень рад вас видеть, мы были старые знакомые и друзья с вашей матушкой. Видал вас мальчиком и офицером потом. Ну, садитесь, расскажите, чем могу вам служить. Да, да, – говорил он, покачивая стриженой седой головой, в то время как Нехлюдов рассказывал историю Федосьи. – Говорите, говорите, я все понял; да, да, это в самом деле трогательно. Что же, вы подали прошение?
– Я приготовил прошение, – сказал Нехлюдов, доставая его из кармана. – Но я хотел просить вас, надеялся, что на это дело обратят особое внимание.
– И прекрасно сделали. Я непременно сам доложу, – сказал барон, совсем непохоже выражая сострадание на своем веселом лице. – Очень трогательно. Очевидно, она была ребенок, муж грубо обошелся с нею, это оттолкнуло ее, и потом пришло время, они полюбили… Да, я доложу.
– Граф Иван Михайлович говорил, что он хотел просить императрицу.
Не успел Нехлюдов сказать этих слов, как выражение лица барона изменилось.
– Впрочем, вы подайте прошение в канцелярию, и я сделаю, что могу, – сказал он Нехлюдову.
В это время в комнату вошел молодой чиновник, очевидно щеголявший своей походкой.
– Дама эта просит еще сказать два слова.
– Ну, позовите. Ах, mon cher, сколько тут слез перевидаешь, если бы только можно все их утереть! Делаешь, что можешь.
Дама вошла.
– Я забыла просить о том, чтобы не допустить его отдать дочь, а то он на все…
– Да ведь я сказал, что сделаю.
– Барон, ради Бога, вы спасете мать.
Она схватила его руку и стала целовать.
– Все будет сделано.
Когда дама вышла, Нехлюдов тоже стал откланиваться.
– Сделаем, что можем. Снесемся с министерством юстиции. Они ответят нам, и тогда мы сделаем, что можно.
Нехлюдов вышел и прошел в канцелярию. Опять, как в сенате, он нашел в великолепном помещении великолепных чиновников, чистых, учтивых, корректных от одежды до разговоров, отчетливых и строгих.
«Как их много, как ужасно их много, и какие они сытые, какие у них чистые рубашки, руки, как хорошо начищены у всех сапоги, и кто это все делает? И как им всем хорошо в сравнении не только с острожными, но и с деревенскими», – опять невольно думал Нехлюдов.
XIX
Человек, от которого зависело смягчение участи заключенных в Петербурге, был увешанный орденами, которые он не носил, за исключением белого креста в петличке, заслуженный, но выживший из ума, как говорили про него, старый генерал из немецких баронов. Он служил на Кавказе, где он получил этот особенно лестный для него крест за то, что под его предводительством тогда русскими мужиками, обстриженными и одетыми в мундиры и вооруженными ружьями со штыками, было убито более тысячи людей, защищавших свою свободу и свои дома и семьи. Потом он служил в Польше, где тоже заставлял русских крестьян совершать много различных преступлений, за что тоже получил ордена и новые украшения на мундир; потом был еще где-то и теперь, уже расслабленным стариком, получил то дававшее ему хорошее помещение, содержание и почет место, на котором он находился в настоящую минуту. Он строго исполнял предписания свыше и особенно дорожил этим исполнением. Приписывая этим предписаниям свыше особенное значение, он считал, что все на свете можно изменить, но только не эти предписания свыше. Обязанность его состояла в том, чтобы содержать в казематах, в одиночных заключениях политических преступников и преступниц и содержать этих людей так, что половина их в продолжение десяти лет гибла, частью сойдя с ума, частью умирая от чахотки и частью убивая себя: кто голодом, кто стеклом разрезая жилы, кто вешая себя, кто сжигаясь.
Старый генерал знал все это, все это происходило на его глазах, но все такие случаи не трогали его совести, так же как не трогали его совести несчастья, случавшиеся от грозы, наводнений и т. п. Случаи эти происходили вследствие исполнения предписаний свыше, именем государя императора. Предписания же эти должны неизбежно были быть исполнены, и потому было совершенно бесполезно думать о последствиях таких предписаний. Старый генерал и не позволял себе думать о таких делах, считая своим патриотическим, солдатским долгом не думать для того, чтобы не ослабеть в исполнении этих, по его мнению, очень важных своих обязанностей.
Раз в неделю старый генерал по долгу службы обходил все казематы и спрашивал заключенных, не имеют ли они каких-либо просьб. Заключенные обращались к нему с различными просьбами. Он выслушивал их спокойно, непроницаемо молча и никогда ничего не исполнял, потому что все просьбы были не согласны с законоположениями.
В то время как Нехлюдов подъезжал к месту жительства старого генерала, куранты часов на башне сыграли тонкими колокольчиками «Коль славен Бог», а потом пробили два часа. Слушая эти куранты, Нехлюдов невольно вспоминал то, о чем он читал в записках декабристов, как отзывается эта ежечасно повторяющаяся сладкая музыка в душе вечно заключенных. Старый генерал, в то время как Нехлюдов подъехал к подъезду его квартиры, сидел в темной гостиной за инкрустованным столиком и вертел вместе с молодым человеком, художником, братом одного из своих подчиненных, блюдцем по листу бумаги. Тонкие, влажные, слабые пальцы художника были вставлены в жесткие, морщинистые и окостеневшие в сочленениях пальцы старого генерала, и эти соединенные руки дергались вместе с опрокинутым чайным блюдечком по листу бумаги с изображенными на нем всеми буквами алфавита. Блюдечко отвечало на заданный генералом вопрос о том, как будут души узнавать друг друга после смерти.
В то время как один из денщиков, исполнявший должность камердинера, вошел с карточкой Нехлюдова, посредством блюдечка говорила душа Иоанны д’Арк. Душа Иоанны д’Арк уже сказала по буквам слова: «Будут признавать друг друга», и это было записано. В то же время, как пришел денщик, блюдечко, остановившись раз на «п», другой раз на «о» и потом, дойдя до «с», остановилось на этой букве и стало дергаться туда и сюда. Дергалось оно потому, что следующая буква, по мнению генерала, должна была быть «л», то есть Иоанна д’Арк, по его мнению, должна была сказать, что души будут признавать друг друга только после своего очищения от всего земного или что-нибудь подобное, и потому следующая буква должна быть «л», художник же думал, что следующая буква будет «в», что душа скажет, что потом души будут узнавать друг друга по свету, который будет исходить из эфирного тела душ. Генерал, мрачно насупив свои густые седые брови, пристально смотрел на руки и, воображая, что блюдечко движется само, тянул его к «л». Молодой же бескровный художник с заложенными за уши жидкими волосами глядел в темный угол гостиной своими безжизненными голубыми глазами и, нервно шевеля губами, тянул к «в». Генерал поморщился на перерыв своего занятия и после минуты молчания взял карточку, надел pince-nez и, крякнув от боли в широкой пояснице, встал во весь свой большой рост, потирая свои окоченевшие пальцы.