Дмитрий Григорович - Капельмейстер Сусликов
- А я вот зачем позвал тебя, милый мой, - начал он. - Я ожидаю с минуты на минуту своего родственника... завтра у меня бал... Пошел прочь, Эська, пошел, дурак, - присовокупил он, обращаясь к шуту, который, просунув рыжую, выстриженную в кружок голову под руку Сусликова, показал ему язык, что крайне смутило капельмейстера. - Да, так у меня завтра бал... Можешь ли ты, милый мой, написать мне польский?
- Как же, сударь... только бы Николай Платоныч... - отвечал, переминаясь, капельмейстер.
Но тут Эська схватил Сусликова за плечи и, повертывая им как волчком, запел с приплясом:
Ой, коток, коток, коток,
Что ж ты ходишь без чулок...
- Пошел прочь, Эська! Экой дурак! пошел вон! Фефела! прогони своего жениха... пошли в залу... Ну, так ты можешь написать мне к завтрему польский?
- Как же, можно-с... вот только разве Николай Платоныч... - повторил Сусликов.
- Знаю, знаю, - перебил Алкивиад Степаныч, - да он и без того очень занят, ему некогда... я нарочно не просил Николая Платоныча, он бы не отказал мне; да видишь ли, дело к спеху, а я слышал, у тебя к этому большой навык; главное, чтоб поспело к завтрему вечеру; так можешь ли взять на себя такую работу?
- Можно, сударь... если ваша милость...
- И к завтрему будет готово?
- Как же, сударь.
- Наверное?
- Слушаю-с; можно даже к вечеру, если угодно, и репетичку сделать.
- И прекрасно! ну, а уж ты мною останешься доволен.
Сусликов приложил руки к животу, поклонился и повернулся, чтобы выйти.
- Погоди, милый мой, - сказал Алкивиад Степаныч, удерживая его за руку, - я позабыл сказать тебе, что все это должно оставаться в тайне до завтрашнего вечера, чтобы никто не знал об этом; это сюрприз... слышишь?.. Устрой так, чтобы даже музыканты до репетиции не знали.
- Слушаю-с...
- Ну, хорошо, милый мой, принимайся сейчас же за работу, чтоб не опоздать - это главное; ступай, милый мой, прощай!
Сусликов вышел в залу, но опять-таки попал в руки Фефелы и Эськи, которые, вместо ласк, принялись на этот раз преследовать его с гиком и визгом вплоть до самой передней. Наконец капельмейстер выбрался на улицу.
- Ну что, зачем тебя призывали? - спросила Арина Минаевна, выбегая к нему навстречу.
- А насчет музыкантов, - отвечал, запинаясь, Сусликов, - завтра, вишь, бал там, просил поуправиться с оркестром.
- Что ж он тебе дал?
- Посулил, Арина Минаевна; говорит: не забуду, доволен останешься.
- А тебе бы, дураку, попросить да поклониться.
- Не смел, Арина Минаевна.
- Э, дурак, дурак! ну, что - чай, при тебе небось говорили - что сказывали, а? ждут, чай, гостя?..
- Ништо, Арина Минаевна, ждут-таки.
- Ну, а в доме ничего не видал? чай, суматоха идет, а?
- Два какие-то, ништо, Арина Минаевна, так-то прыскают.
- Какие два?
- Скоморошенные, кажись, какие-то...
- Эх ты, дурак, дурак!
Арина Минаевна поспешно набросила на плечи траурный платок и побежала со двора. Сусликов снял сюртук, приладился к окну, поставил чернильницу, нотную бумагу, и вскоре весь домик наполнился визжанием скрипки, прерываемым иногда скрипом пера, которым Сусликов довольно быстро водил по бумаге, выставляя крючки и закавычки. Дарья, любившая засыпать под шумок скрипки своего болезного хозяина, приподымалась, однакож, довольно часто с своего сундука и, отворив осторожно дверь, произносила вполголоса, жалобно качая головою:
- Рожоный ты мой... Ох, болезный, соколик ты наш, вишь как умаялся, касатик, и вздохнуть-то тебе не дадут, моему батюшке...
Проговорив все это, она снова запирала дверь и отправлялась на сундук.
Сусликову тем более удобно было заниматься, что жена не ночевала дома. Арина Минаевна провела ночь у одной вдовы, оплакивавшей мужа, скончавшегося десять лет тому назад, и единственное утешение которой составляла старая моська, кормимая пилюлями из пресного теста, нарочно для нее изготовляемыми.
Весь следующий день прошел для Сусликова в занятиях. Он не отрывался от своего дела ни на минуту; он не заметил даже, как мимо его окон пролетали дрожки и линейки, не обратил ни малейшего внимания на общую городскую суматоху, возвещавшую о приезде ожидаемого гостя в город Б***. К вечеру только, часу в четвертом, капельмейстер вышел из дому, неся под полою только что оконченный польский. Все прошло как нельзя лучше;
Алкивиад Степаныч остался до того доволен музыкою Сусликова, что тут же вынул из бумажника две беленькие и подал их капельмейстеру, подтвердив ему явиться тотчас же по окончании спектакля на бал для управления оркестром и польским.
V
Зала театра была полнешенька. Все, что слыло в городе лучшим, собралось сюда в тот знаменитый вечер. Даже в местах за креслами и в райке сидели не бедняки. Первые ряды были заняты местным начальством и ремонтерами[9], тамошними театралами. Нечего упоминать, что избранная публика съехалась не для каких-нибудь драм или водевилей, которых все более или менее видели несколько раз; даже самый дивертисмент Николая Платоныча служил, кажется, одним только предлогом. Всеобщее внимание исключительно обращалось к приезжему, сидевшему налево, в ложе бельэтажа, принадлежавшей Алкивиаду Степанычу Кулындину - обстоятельство, возбудившее в разных концах залы несколько едких эпиграмм и замечаний со стороны самых искренних приятельниц Софьи Кириловны Кулындиной и ее супруга, который в самом деле принял почему-то уже слишком надменную и оскорбительную позу, хотя и не переставал улыбаться. Взоры всех все-таки с жадностью устремлялись на известную ложу; одна пожилая дама в зеленом платье с розовыми бантами, уподоблявшими ее издали тучному кусту, усеянному пышными розами, приехавшая в театр с тремя жиденькими дочерьми, была так очарована наружностью гостя, что не давала дочкам глядеть на сцену и, подталкивая поочередно каждую из них сзади, повторяла беспрестанно:
- Инна, держись прямее!.. Ринна, куда глядишь!.. Пинна, смотри налево!...
Причем Инна, Ринна и Пинна вытягивались в струнку и, кокетливо суживая глазки, бросали томные взгляды на ложу Кулындиных. Тишина в зале не прерывалась; зрители хранили благоговейное молчание, так что, если б внимание публики было обращено на актеров, никто не проронил бы слова из драмы, которая разыгрывалась на сцене. Признаюсь, в этом случае можно сожалеть о присутствии родственника Кулындиных, потому что драма действительно достойна внимания, - уже одно то, что главная роль считалась лучшею в репертуаре Громилова. Вот ее содержание:
Один молодой человек (Аника Федорыч) и одна молодая девушка (Курочкина) страстно любят друг друга; ложный друг Громилова (Мускатицкий) влюблен также в эту девушку. Он похищает ее против воли из дому родителей и увлекает несчастную на корабль. Громилов преследует их на другом корабле. Буря посреди океана. Корабли сшибаются, разбиваются вдребезги, и часть обоих экипажей бросается на плот, нарочно приготовленный для непредвиденного случая. На плоту сталкиваются: ложный друг Мускатицкий, Громилов и Курочкина. Страшная сцена, заглушаемая ревом бури, свистом ветра и раскатами грома. Мало-помалу все умирают с голоду. Гром поражает злодея Мускатицкого. Остаются в живых одни лишь несчастные любовники. Но голод томит их; они уже четырнадцать дней без пищи; Громилов, в забытьи и ярости, решается, наконец, съесть свою возлюбленную, которая, жалобно скрестив ослабевшие руки на грудь, умоляет о пощаде, припоминая ему, в трогательных выражениях, то время, когда они рвали фиалки у берега ручья. Но освирепевший Громилов уже ничего не слышит, и жертва погибает. Утолив голод, несчастный любовник (и в этой-то сцене особенно хорош Аника Федорыч) начинает мало-помалу приходить в себя: он катается по плоту, терзаемый угрызениями совести, и решается лишить себя жизни, как вдруг показывается шлюпка.
Но Громилов сошел уже с ума. Пьеса кончается тем, что Громилов бродит по лесу, отыскивая повсюду гробницу милой; но вдруг появляется прислуга из дома умалишенных, вооруженная факелами. Громилов хватается за сердце, вновь обретает рассудок. Но поздно: силы его слабеют, он падает в изнеможении -и испускает последний вздох посреди живописной группы- прислужников, потрясающих факелами.
Тишина в зале прерывалась, однакож, каждый раз, когда заезжий гость, желая поощрить актера или оказать учтивость Николаю Платонычу, с которым его только что познакомили, хлопал в ладоши, - потому что тогда вся публика, от райка до задних рядов, принималась также хлопать, движимая, вероятно, теми самыми чувствами, какие воодушевляли гостя.
Николай Платоныч, находившийся в это время за кулисами, не переставал, однакож, трепать себя за волосы и, казалось, был в сильном волнении. Через полчаса какие-нибудь, должен был начаться дивертисмент. Он поминутно посылал в оркестр за Сусликовым.
- Все ли у тебя исправно? - в сотый раз спрашивал Николай Платоныч. - Смотри, не забыл ли чего-нибудь? Сейчас начнется дивертисмент, - помни, что я тебе говорил; как только Глафира Львовна оборвется или не дотянет ноты, fortissimo всем оркестром! Да и не слишком зачащивай, когда танцовщица начнет свой па, - дай ей три такта, три такта... слышал? Смотри же, держать ухо востро; ступай!..