Мария Рыбакова - Братство проигравших
Здесь все было извращено. Я никогда не интересовался историей, но знал достаточно, чтобы быть уверенным в законности нашего владения типографией. Я мог бы привлечь журналиста в суд за клевету, но не стал этого делать.
Я отложил рецензию. Потом я еще раз вернулся к ней. На минуту мне представилось, что все изложенное - правда. Это было наваждение - мысль о том, что моя семья владеет чужой собственностью и что предыдущие хозяева должны были умереть, дабы она досталась нам. Тогда дед, отец и все издательство представлялось мне в ином свете: отблеск преступности лежал на них. У меня оказались две жизни, одну из которых я знал до сих пор, а другую почерпнул из заметки. Забегая вперед, скажу, что в последующие годы я внутренне колебался между двумя вариантами моей судьбы, из которых один был правдой, а другой - ложью. Я завидовал и удивлялся тому, кто всегда утверждал, что непорочен (мне казалось, что полной уверенности в своей правоте у людей не бывает).
Другие отклики были мягче: кто-то хвалил автора за неожиданность развязки, кто-то, наоборот, сетовал на банальность; кому-то нравилась скупость стиля, другой же сожалел о бедности языка.
Отец позвонил в редакцию и холодно попросил держать его в курсе продаж новой книги. Может быть, она продавалась плохо, но в тот момент я считал, что самое главное - книга вышла.
С бутылкой шампанского я отправился к Кассиану. Мне пришлось долго звонить в дверь. У меня появилось подозрение, что он не хочет меня пускать или же у него кто-то в гостях. Наконец дверь открылась.
Я не узнал стоящего в коридоре человека, как будто бы много лет не виделись, в то время как прошло всего несколько дней. Он был в той же мужской одежде, какую носил последние месяцы, щегольской одежде, которая теперь, мне казалось, повисла на его теле дряблыми складками. Он повернулся и, глядя на меня, пошел в комнату, а я последовал за ним.
Мы сели на диван, и я сидел, откинувшись на спинку, а Кассиан наклонившись вперед и опустив руки между коленей. Между нами снова стояло молчание, как в первый раз, когда он прикоснулся безымянным пальцем к моей руке. И как тогда, мне становилось не по себе. Но если раньше я не мог угадать, что стоит за этим молчанием, и волновался потому, что предполагал за ним попытку сближения, - то теперь мне было ясно, что означает тишина. Полгода назад я пугался того, что Кассиан приблизится, а сейчас он отдалялся от меня, и бояться было уже поздно.
Он ничего не говорил. На полу я увидел газеты. Кассиан не принадлежал к тем гордым сочинителям, которые не удостаивают внимания написанного о них. Он прочел, и по-другому, чем я (мне не пришло этого в голову, пока я не увидел Кассиана). Я читал отзывы о моей работе как издатель. Я думал, что он прочтет их как автор. Но ведь книга была его жизнь.
Кассиан смотрел в окно, и я, как будто не щадя его, развернул газеты и прочел еще раз - не вслух, конечно, а про себя: о банальности сюжета, который был его жизнью; о хорошо придуманной развязке, которая была его жизнью; о слабо прописанных образах, которые были его жизнью; о метко найденных словах, которые были его жизнью; о неудачной клоунаде, которой была жизнь Кассиана.
Мне ничего не оставалось, кроме как уйти. Зачем я уговорил его описать свою жизнь? Нам казалось, мы поднимаем себя, а на самом деле мы втаптывали себя в грязь. На улице я говорил себе, что, не напиши Кассиан этой книги, он не выжил бы или, по крайней мере, не вылечился бы. И тут же другой голос шептал мне: может быть, так и было задумано судьбой, чтобы Кассиан потерял рассудок, бродя по городу в женском платье. А ты вздумал его самого сделать творцом своей судьбы - и что из этого вышло? Оттянутая потеря, оттянутый проигрыш, не только болезненный, но и смехотворный. Вы вздумали бороться против смерти с самоуверенностью подростков. А требовалось только распознать, что вам было суждено: может быть, объятие в гостинице - может быть, просьба официанту не допускать безобразия.
Вернувшись в редакцию, я застал там отца, проверявшего счета. Он вздохнул и сказал, что я безответственно отношусь к делу. Я смутился. Отец похлопал меня по плечу и пообещал помочь. Как насчет того, чтобы я взял недельный отпуск? Я могу жить на вилле. За это время отец попытается навести порядок в издательстве.
Меня позабавил его прилив энергии, и я действительно отправился за город. Мать осталась с отцом, и мы с братом очутились наедине. Он не доверял мне поначалу, но потом привык и стал воспринимать меня с королевско-дурацким равнодушием. В глазах кошки человек существует только для того, чтобы приносить ей молоко и рыбу. Так и для моего брата я был тем, кто собирает его карандаши, готовит еду и пытается распознать, чего же хочет его мычащее величество.
Мой отпуск затянулся, ибо отец с неожиданным рвением погрузился в дела издательства, которые не интересовали его прежде. Я выходил загорать на балкон и лежал, вытянувшись, в молочной теплоте воздуха. Тогда приехал Кассиан, это был его первый и последний визит на виллу. Он сказал, что нашел место учителя английского в Китае. В Китае? Да, на северо-востоке. Мы взяли атлас и нашли город Чанчунь недалеко от корейской границы. Я понял, что он хочет уехать как можно дальше и на долгое время. Я попросил его писать мне, он обещал, мы оба знали, что он не выполнит этого обещания, и он уехал на электричке в двадцать пятьдесят одну обратно в город.
Кассиан, Кассиан. "Я спешился, чтобы выпить вина", - писал Ван Вэй. Горы, туман, деревья - такой ли пейзаж тебя сейчас окружает? Нет, я забыл, прости: степь. Степь-степь, step-step, шаг-шаг, до края света несуществующего края. Топ-топ в свое собственное отсутствие. Я спросил, куда ты идешь? Зря ты повстречал меня, любовника твоей жены, а повстречавши, должен был - застрелись - не брать себе в наперсники. Ты сказал, что ты проигравший. Да, мой дорогой, ты проигравший, ты сам себя таким назначил. Мы совершили ошибку, нам надо было вылечить тебя другими способами и сделать тебя полезным членом общества или оставить тебя подыхать в твоем горе, но не обнажать тебя. Послушай, я сделал с тобой, о чем ты просил, но не в гостиничном номере, а в издательстве. Духовно-душевно, а не физически - как будто может быть другое воскрешение, кроме физического воскрешения, и любовь помимо физической любви! Теперь ты ушел и "решил зимовать у подножия дальней горы". Ха-ха! Гор нет, для таких, как мы, одна бесконечная плоскость. Она для нас безопасна: нам некуда падать. Там холодно, Кассиан? Там должно быть зябко, чтобы ты не забыл о происшедшем. Тебя никто не пожелал согреть, мой Кассиан. Когда ты уйдешь, никто о тебе не спросит. Верно, никто не спросил о тебе, даже мимоходом, кому ты нужен, Кассиан, кроме меня, и что бы я ответил на этот вопрос? Он в Чанчуне, он преподает английский, ему хорошо, с ним ничего не происходит, потому что все уже произошло - у вас на глазах, - и вы не разглядели. Ты думаешь, я забуду тебя, Кассиан. Я хотел бы забыть тебя. Когда ты вернешься и я начну расспрашивать тебя, ты скажешь: там было тихо. "Бесконечны белые облака над горой". Бесконечны белые облака. Бесконечны белые. Бесконечны.
Сегодня выдалась столь теплая погода, что мы с братом полдня просидели на балконе. Брат, по своему обыкновению, рисовал.
С балкона я вижу густые кроны деревьев, постепенно спускающиеся
с холма к озеру. Мазки теней разбросаны между позолоченными светом
солнца листьями. На воде темно-синие полоски перемежаются с голубыми: должно быть, отражают неровности дна. Нам видно почти все озеро. Оно огромное - как целый город. Присмотревшись, я различаю легкую рябь, а редкие треугольники парусов кажутся застывшими. Вдоль южной части озера тянется горная цепь. Она почти того же цвета, что и вода. Передний хребет чуть темнее и кажется вырезанным из бумаги контуром, у которого шесть вершин и один широкий, низкий перевал. За ним второй, светлый ряд гор. Они выше. Их края изрезаны, поделены на острые скалы, местами покрытые снегом. Над ними зависло белое облако, притворившееся горой. Немцы называют кошмар "альп-траум". Я так понимаю, "сон об Альпах". Или сон, давящий весом горы.
Я прошу брата показать мне рисунок. Хотя он не в себе и почти не разговаривает, рисует он с огромной старательностью и прилежанием. Я каждое утро точу ему цветные карандаши (я боялся, как бы он ими не поранился, но доктор говорит, что опасности нет). Ими он изрисовывает большие листы ватмана. Поразительно, как много деталей он ухитряется уместить в одну картинку. Там совсем нет пустого места, а все заполнено домиками, лицами, птичками. Сегодня он поделил лист четырьмя дугами. Каждая - многоцветная, как радуга. Под дугами он нарисовал четыре лица. Одно (нижнее) глядит на нас, другое (верхнее) перевернуто, а правое и левое словно подвешены за левое и правое ухо. У всех очень большие глаза под черными бровями, что закрывают весь лоб. Одно показывает язык. От лиц как сияние исходят цифры: 1, 2, 3 и так до бесконечности. На головах вместо шапок - дома с ровными рядами окон. Где какие свободные места остались - он понатыкал птичек и звездочек. Все вместе похоже то ли на ковер, то ли на роспись на потолке. Я собираю все рисунки в папку. Когда вернутся родители, нам будет что показать.