Михаил Воронов - Детство и юность
— Они прекрасно-с выдержали экзамен, — с лакейскими поклонами и ухватками сообщил мой экзаменатор директору.
Дальше начался разговор между отцом и директором по поводу брата, причем директор объявил, что принимает его не иначе, как на прежних условиях, то есть сечь четыре раза в неделю по собственному усмотрению и два раза в месяц с разрешения отца.
— Завтра можно в классы приходить, в классы приходить, — сказал нам директор, когда мы откланялись.
На лестнице догнал нас опухший, хриплый толстяк, сидевший за директорским столом, и, схвативши отца за руку, спросил:
— Какую, я забыл, наливку вы мне хвалили?
— Вишневка, вишневка, — отвечал отец. — Приезжайте попить.
— То-то, то-то… А я все сижу да думаю: какую, мол, наливку он мне хвалил? а спросить-то неловко. Теперь приеду, теперь уж не отвертитесь; сыновей в гимназию отдаете, нужно вспрыснуть, — прибавил опухший и захохотал.
— Милости прошу, — отвечал отец, и мы пошли дальше, оставивши толстяка в приятной надежде на изрядную выпивку.
Я приехал домой в совершенном восторге. Экзамен выдержал отлично, завтра пойду в гимназию, стало быть, все-таки реже буду встречаться с отцом, — какое счастье! Ко всему этому, в довершение моей радости, после обеда портной из арестантов принес мне гимназический сюртук и фуражку с красным околышем.
— Вот, ваше благородие, — говорил портной отцу, — никогда не шивал фуражек, а для вашей милости сшил.
Фуражка в самом деле была верх совершенства — на проволоке, картоне, китовом усе и проч., так что представляла собою полый цилиндр с отверстием в одном из оснований, назначенном для всовывания головы. Три четверти края отверстия занимал козырек, чуть ли не из жести, который служил впоследствии ужасом для моих товарищей и набил не одну шишку. По поводу этих вещей между отцом и портным произошел следующий разговор:
— Эх, братец, — говорил отец, обращаясь к портному, — ты бы вверху-то пошире пустил, оно красивее бы было.
— Я пущал, ваше благородие, и много пущал, да как-то не вышло. И как это оно не вышло? — допытывался портной, осматривая фуражку.
— Опять вот воротник у сюртука, — замечал отец, — как ты его сделал?.. Он должен подпирать шею, чтобы прямее стояла голова, а ты вон какой маленький сделал.
— Это ничего, ваше благородие, эдак еще лучше, красивее, — замечал портной.
После таковых рассуждений сюртук был сложен и отнесен в шкаф, а фуражка, не помещавшаяся ни в одну картонку, повешена в зале на гвоздь рядом с каким-то генералом.
На следующий день я отправился в гимназию вместе с братом. Я отказался даже пить чай, утверждая, что никогда не любил его. Матушка и няня напихали мне в карманы разных припасов и долго давали наставления брату, чтобы он присматривал за мною и берег меня. Когда мы выехали из дома, брат дал мне заметить, что вовсе не намерен быть моим гувернером, на что, впрочем, я и не рассчитывал.
— Спиши расписание да узнай, какие книги тебе нужны, вот и все, — объяснил мне брат, — да дома советую поменьше болтать; а то пойдешь рассказывать всем и про себя и про меня.
Я принял все это к сведению, стараясь по возможности следовать добрым советам.
Вот наконец и гимназия, об устройстве которой я скажу теперь несколько слов.
Гимназия находилась в лучшей части города и отличалась необыкновенною ветхостью и грязным наружным видом. Во время моего поступления стали поговаривать об ее переделке, потому что действительно некоторые части здания угрожали падением: с потолков сыпалась штукатурка целыми глыбами, а полы совершенно сгнили. Здание состояло из трех этажей: в среднем помещались классы, в нижнем — пансион и квартира директора, в верхнем — библиотека и физический кабинет. Классы гимназии располагались по обеим сторонам грязного узкого коридора, в одном конце которого помещалась дежурная комната (местопребывание инспектора и надзирателя), в другом — сборный зал. Пансион, занимавший нижний этаж, состоял из нескольких спален, одной столовой, одной гардеробной и одной занимательной комнат. Он назначался для тех из учеников гимназии, которые отдавались на собственный или казенный счет и обязаны были жить в самой гимназии. О гимназической библиотеке и физическом кабинете трудно сказать что-нибудь определенное, потому что в первую никто не допускался, а во второй иногда водили учеников, как будто именно для того, чтобы показать им, что все инструменты находятся в совершенной негодности. О библиотеке ходили слухи, что главная достопримечательность ее — самовар, назначавшийся для директора, который любил иногда выпить чашку чаю с Ломоносовым или Державиным в руках; что на случай приезда ревизоров книги собирались по городу, и тогда полки шкафов совершенно ломились под различными отечественными и иностранными изданиями. Кроме главного здания, гимназия имела при себе несколько флигелей, в которых нельзя было жить по их ветхости, и необходимые надворные строения, в которых помещались кухня, баня, конюшня, сараи, погреба и проч.
Когда я вошел в зал, куда собирались ученики гимназии до классов, меня, как новичка, сейчас окружили и начали расспрашивать, как моя фамилия, в который класс поступил, сколько мне лет, кто мой отец и проч. Я по возможности удовлетворял всем этим вопросам; но так как они сыпались на меня целым градом, то наконец я рассудил не отвечать на них и смиренно уселся за ученический стол, неизвестно зачем стоявший тут. Первою моею мыслью было — спрятать свою фуражку; но, о ужас! — она не входила в отверстие стола. Это сейчас заметили и начали подсмеиваться надо мною.
— Вы видели барабан? — спросил один мальчик другого, подводя его к моей фуражке.
Мальчик вместо ответа постучал по предполагаемому барабану.
— Господа, господа! — кричал первый мальчик, — к нам барабанщика определили! Посмотрите, вот и барабан у него… — Он схватил мою фуражку и бросил в толпу, которая принялась ожесточенно колотить по ней линейками, уверяя, что даже слышны звуки. Вместе с другими в этом приняли участие такие великаны, что я совершенно обмер, считая свою фуражку погибшею. К моему счастью, вошел инспектор, и толпа разбежалась, оставивши мою фуражку на полу среди залы. Инспектор поднял ее и, узнавши, что она принадлежит мне, объявил, что высечет, если я не буду беречь свои вещи. Через четверть часа раздался звонок; все побежали в классы; вместе с другими и я.
Первый урок — арифметика. Знакомец мой, вертлявый господин, важно вошел в класс и, рассевшись на кафедре, торжественно произнес: «Перо и чернила!» Тотчас явилось перед ним то и другое; затем учитель спросил, какое число, и записал его в свой журнал. Все это делалось с необыкновенным достоинством и серьезностью, хотя прямо противоречило с комической фигурой вертлявого господина.
— Что же вас мало? — спросил учитель, важно разваливаясь на стуле.
— Не все еще собрались, — отвечал кто-то.
Подле меня сидел довольно плотный мальчик в изорванном сюртуке, ясно указывавшем на его бойкий характер, и, как я узнал, оставленный в первом классе на четвертый год…
— Это Петька, — сказал он мне, кивнув на учителя, — он арифметике учит. Видите, как он важничает, а ведь прежде мещанишкой был. Нет, вот после, во второй урок, — прибавил он, — придет Митька Сайга, грамматик, тот преуморительный! Посмотрите, что мы будем, делать с ним… просто ужас! — И мальчик от удовольствия стал потирать руки.
Учитель между тем сошел с кафедры, прошелся несколько раз по классу, подпершись в бока и осматривая свои сапоги, снял какой-то пух с рукава и, подняв его двумя пальцами над своим носом, пресерьезно подул, отчего некоторые из учеников принялись фыркать; потом подошел к доске и начал объяснять первые правила арифметики.
— Ведь вы думаете, кто он? — спросил меня сосед. Я вопросительно посмотрел на него.
— Его мать картошкой торговала, ей-богу! А он, смотрите-ка, как важничает.
Сын торговки картошкой, вооружившись мелом, начал выказывать всю силу своего красноречия, с различными словоизвитиями доказывая, что единица есть известная величина и т. д. В самую патетическую минуту, когда он обтачивал вторую половину изящнейшей фразы, имевшей целью сделать переход от единицы к числу по возможности легким, кто-то сильно закашлял.
— Кто это кашляет? — закричал учитель, побагровев от злости. Все молчали.
— Старший, кто кашлял? — спросил он.
— Нет старшего, — был ответ.
— Я вас назначаю старшим, — сказал учитель, обращаясь к рослому мальчику, — а кто закашлял, тот мужик, невежа!
Раздался общий хохот.
Учитель еще больше сконфузился и, обернувшись к доске, вместо арифметики понес такую дичь, что я даже глаза выпучил. Арифметика и ругательства, ругательства и арифметика, — все это до того перемешалось, что выходила какая-то новая наука. Однажды выбившись из колеи, учитель уже не мог обратно попасть в нее, он шипел, кричал — все напрасно.