Юрий Домбровский - Статьи, очерки, воспоминания
Толстой никогда не боялся нестерпимого: нет ни следа уступки человеку и человечеству в его гениальном "де профундис" - "Смерть Ивана Ильича". Это действительная гибель всего мира. Нет ни смягчения, ни уступки в трагической "Крейцеровой сонате". Это действительно не только осуждение, но это и смерть земной любви. Но в "Живом трупе" Толстой не нашел в себе всех слов осуждения, он как бы в недоумении остановился перед этой цыганкой. И не как перед носительницей любви всечеловеческой и абстрактной, а как перед "прикованной к трактирной стойке" женщиной грешной, и несчастной, и бесконечно прекрасной.
"Он... намеревался проклясть, но бог поэзии запретил ему и велел благословить..." - написал как-то Толстой о Чехове и его рассказе "Душечка", Думал ли он когда-нибудь этими словами о себе самом? Вспоминал ли о той неизвестной праведнице и грешнице, которую не сумел осудить даже в конце своей беспощадной учительской старости? Кто же это знает? Биографы молчат, и Машенька пока для нас остается только Машенькой, а никак не фактом из жизни ее великого творца.
Последнее из великих произведений этого рода - "Олеся" Куприна. Недавно эта вещь стала нам известна по фильму "Колдунья". Участие Марины Влади создало этой картине всемирный успех. А жаль! С Куприным так не шутят. Сценарист и режиссер перетащили действие купринской повести в одну из скандинавских стран. Лес они оставили, но болото придумали сами, ввели кричащих филинов и старую ведьму, а в противовес всему этому создали и вознесли нечто нереальное, воздушное, похожее на царицу Меб из знаменитого монолога Меркуцио. И пропало все! Все как есть! Кроме, может быть, обаятельной актрисы и ее изумляющей прически. Иначе и быть не могло. Полесская цыганка Олеся возможна только в России. Даже больше того, автор повстречал ее в дремучем лесном краю на границе империи, и поэтому ни под Саратовом, ни в Москве увидеть ее не можно. И это не столичная штучка, трактирное диво вроде Татьяны Дмитриевны, а неприкасаемое, как индийский пария, существо. Ее, конечно, боятся (нашлет еще порчу или у коровы молоко отнимет!); но кроме страха она вызывает у некоторых самое настоящее и почти физическое омерзение: она не только ведьма, чертовка, но еще и погань, и ни в одесских лиманах, ни под Саратовом она невозможна. И погань эта трепещет перед самым обыкновенным красноносым приставом, который властен ее и в землю загнать, и с кашей съесть. При всем этом она еще и неграмотна! Так куда же ей до гамсуновских мистических героинь. Да и любовник ее - незадачливый русский барич или чиновник - вовсе не лейтенант Глан!
А между тем Олеся по-настоящему прекрасна. У нее все свое, все неповторимо - и лесное обаяние, и невозмутимость души, и детская ясность и трезвость сознания, и та сила, которая струится на всех, кто с ней встретится. Она умеет заговаривать кровь, передавать свои веления на расстоянии, велит - и вдруг человек поскользнется и упадет на ровном месте; захочет - и за много, много верст он внезапно задрожит от страха и выскочит из пустой комнаты.
Сейчас всеми этими штуками занимается специальный отдел психологии. Но в те годы и в тех местах этот дар, конечно, был окружен такой непроницаемой тайной, так погружен в мир потустороннего, что цыганка, владеющая им, и вправду должна была казаться дружком черту или любовницей "самого его". Так вот: ни на что подобное Куприн не пошел. У него нет ни филинов, ни смертоносных засасывающих топей, ни цыганских чар. Перед настоящей любовью дар Олеси - ничто. Да и бабушка ее тут ничем не может помочь, потому что она совсем не ведьма, а обыкновенная знахарка. Таких и сейчас в этом краю сколько угодно. Ясным лесным духом, холодком и свежестью овеяна полесская повесть Куприна. Как с первых же строк входишь в смолистый густой бор, так и не покидаешь его до последней строчки. Это тот самый бор, куда с ружьем за плечами то по тропкам, то по перелескам и полянкам и пробирался однажды рассказчик. В одной из таких полянок и стояла в ту пору черная покосившаяся избушка. В ней произошла первая встреча рассказчика с Олесей. И вот что интересно: и старая цыганка, повторяю, в повести есть, и котел с травами у нее в печи кипит, и какая-то тайна ее окружает, а никаких мистических потусторонних теней ни над избушкой, ни на ее обитателях нет. И живут в этой чертовой сторожке посередине бора простые бедные люди - живут, зарабатывают на хлеб да на кашу, боятся пристава, обед готовят, гостя встречают. И сама Олеся - чудная, простая, обаятельная, светлая девушка. Ничего ведьмачьего в ней и в помине нет. Впрочем, ведь в русском языке слово "ведьма" происходит от корня "ведать", то есть быть мудрым. Так что если исходить из этого старинного значения слова, то, пожалуй, можно назвать цыганочку Олесю и верно ведьмой. Она знает не только все тропы, все ложбинки родного бора, ей не только знакомы все голоса леса, но и дар познания людей у нее исключителен. Герой и рассказчик оказывается совершенно не в состоянии не то что разделить, а понять ее любовь. И она знает это. Ее чувство задыхается в пустоте, как пламя, догоревшее до конца на голой, убитой земле. И вот как-то она забирает свою старуху и уходит. Домик в лесу снова пуст. Некого больше любить, обольщать, бояться, ненавидеть. Мужики успокоены. Барин уходит печальный и растерянный. Так мы прощаемся с этой изумительной девушкой, настоящей цыганкой.
После Куприна переход к Горькому кажется естественным. Они ведь почти современники. Но в том-то и дело, что, мне кажется, в данном случае это действительно только хронологический переход. В своих цыганских рассказах ("Макар Чудра" и "Старуха Изергиль"), то есть в самых первых, с которых и началась литературная деятельность великого пролетарского писателя, Горький ближе всего стоит к пушкинской проблематике и пушкинской философии, ибо оба эти рассказа - раздумья о подвиге, о том, что сейчас у нас принято называть презрением к смерти. Но у Горького это не презрение к смерти, а скорее забвение ее, забвение о конечности своего существования, чувство вневременности подвига героя. А исходит это чувство опять-таки от той внутренней свободы, поиски которой и привели в цыганский табор молодого Пушкина, Мне кажется, что Достоевский и Горький эту главную философскую тему пушкинских "Цыган" поняли совершенно одинаково, хотя Горький в то время вряд ли читал знаменитую предсмертную речь Достоевского. Ситуация в сказе старухи Изергиль (первый ее сказ) у Горького и Пушкина почти одинакова. Некий не ведомый никому пришелец пристал к табору, походил с ним некоторое время, а потом вдруг убил девушку, отказавшую ему в любви. На вопрос мудрейшего, почему он это сделал, убийца у Горького ответил: я ее убил потому, что она оттолкнула меня, а мне нужно было ее.
"Но она не твоя! - сказали ему... За все, что человек берет, он платит собой: своим умом и силой, иногда - жизнью.
А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым.
Долго говорили с ним и, наконец, увидели, что он считает себя первым на земле и, кроме себя, не видит ничего. Всем даже страшно стало, когда поняли, на какое одиночество он обрекал себя...
Когда люди увидали это, они снова принялись судить о том, как наказать его. Но... тот мудрый... заговорил сам:
- Стойте! Наказание есть... Вы не выдумаете такого в тысячу лет. Наказание ему - в нем самом! Пустите его, пусть он будет свободен. Вот его наказание!..
- Так, с той поры, - рассказывает дальше старуха, - остался он один, свободный, ожидая смерти. И вот он ходит, ходит повсюду... И нет ему места среди людей... Вот как был поражен человек за гордость! " Так заканчивается первый сказ.
А вот как понял и интерпретировал речь старого цыгана из поэмы Пушкина Достоевский.
"Смирись, гордый человек... Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя - и станешь свободен, как никогда и не воображал себе... И других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь, наконец, народ свой и святую правду его. Не у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд, и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить".
Такое счастье и такую правду обрел Данко - молодой герой другого рассказа старухи Изергиль. Он вырвал у себя из груди сердце и озарил им путь своим соплеменникам. Этот подвиг и есть абсолютная свобода, о которой мечтал Пушкин и говорил Достоевский.
Такие подвиги, конечно, совершаются только во имя человечества. Но разве старуха Изергиль, и Макар Чудра, и Данко это не настоящие цыгане? В том, конечно, понимании, в котором их представила миру великая русская литература: Пушкин, Лесков, Толстой, Достоевский, Куприн, Горький?
Я недаром написал - это настоящие цыгане. Когда возник единственный в мире цыганский театр "Ромэн", ему почти ничего не пришлось брать из мирового репертуара. И не только потому, что таких подлинных, настоящих образов цыганского народа не найдешь нигде, кроме как в русской литературе, но и потому еще, что цыгане-то в произведениях западных классиков (если только они положительные герои) - это, так сказать, квази-цыгане, по несчастью; и Эсмеральда Гюго, и Пресьоса, и Андрее Сервантеса - это дети благородных родителей, украденные цыганами. Они потому и ведут себя так недосягаемо благородно, что они не цыгане, а их жертвы. Недаром рассказ о благородной цыганочке Сервантес начинает с рассуждения о том, что все цыгане по природе воры, - и это действительно ловкий прием. Ведь вот, смотрит удивленный читатель, автор говорит, что его Пресьоса цыганка, а на руку она чиста. Да и возлюбленный ее тоже цыган, а ведь он не шарит глазами по карманам, - так в чем же тут дело?