Пётр Полевой - Корень зла
— Да что ты нам в глаза все с Богом лезешь, — закричал Голицын. — Чай, мы и поговорку знаем: Бог-то Бог — да и сам не будь плох!
— Я вот что тебе на это скажу, князь Василий Васильевич, — твердо и спокойно обратился к Голицыну Федор Никитич. — Ты знаешь, я охотник старый и бывалый. Все охотничьи порядки знаю на память и наизусть… Не первый десяток лет хожу я на медведя… Позапрошлым годом поднял я косолапого с берлоги. Рогатина в руке, нож булатный на поясе, а за спиной у меня и братья родные, и други верные. Пошел на меня медведь. Я ему рогатину подставил и в бок всадил, а он одним ударом лапы ее в щепы! Да на меня, сшиб с ног, насел и под себя подмял… Ревет, когтями рвет… И на всех-то кругом такой страх напал, что опешили, столбами стали… Я ножа хватился — нет ножа на поясе! Тут я взмолился к Богу: «Господи, не попусти!» И чую вдруг, что нож-то у меня в руке… И я его по рукоять медведю в сердце… Так вот Он, Бог-то! На Него надеясь, не погибнешь!
Все молча выслушали Романова, и никто не отозвался ни единым словом на его замечание. Василий Шуйский поспешил изгладить впечатление его рассказа.
— Ну, делать нечего! — промолвил он, лукаво и злобно посмеиваясь. — Пусть так! Коли тебе так люб и дорог царь Борис и все его отродье, так и держись их! Да только, боярин, не просчитайся… Не раскаялся бы ты потом, что с нами не хочешь быть за один… Что нас меняешь на Годунова!
— Не вас меняю и за Годунова не стою, а от креста отречься не хочу и не могу кривить душою… Ну, прощенья просим! Брат Александр, поедем.
— Как? В такую глухую ночную пору? — засуетился Шуйский. — Нет, не отпущу, бояре! Как хотите, не отпущу!
— Нет, мы поедем. Вели давать нам лошадей! Мы не останемся, нам нечего здесь больше делать.
— Да помилуй, боярин! — вступился Дмитрий Шуйский. — Тут у нас проселком грабят по ночам… Уж лучше вы переночуйте!
— Спасибо. Мы ни зверя, ни лихого человека не боимся, — сказал Александр Никитич. — И кони добрые, и слуги верные, и запас с собой изрядный… Прощайте, счастливо оставаться, бояре!
И братья Романовы вышли из комнаты, в которой происходило совещание. Хозяева проводили их до крыльца, и когда передний всадник, с фонарем, тронулся с места, а за ним двинулись кошевни, запряженные четверкой гусем, и десяток обережатых верхами затрусили мелкой рысцой за боярами, Василий Шуйский вернулся в сени, схватил крепко брата за руку и прошипел ему на ухо:
— Каковы?! Вот их-то прежде всех и нужно Борису в глотку сунуть! Пусть отплатит им за верность!
VI
ЗОЛОТАЯ КЛЕТКА
Красноватые лучи зимнего негреющего солнца только что осветили причудливые вышки и крыши Теремного дворца, только что запали в окна той половины, которую во дворце занимала царевна Ксения Борисовна, как уже вошла сенная боярышня и доложила маме, боярыне Мавре Васильевне, что пришли крестовые дьяки и с уставщиком.
— Зови, зови их скорее в Крестовую! — засуетилась мама и пошла навстречу дьякам.
В комнату с низкими поклонами вступили пять человек певчих дьяков в стихарях, все уже люди пожилые, с проседью в бородах, и уставщик, дьякон верховой (дворцовой) церкви — седой старик лет семидесяти, но еще бодрый и свежий на вид.
Мама раскланялась с ним очень дружелюбно.
— Послала за тобой пораньше, Арефьич, потому не заспалось нашей пташке нонечь! Ну, а уж не помолясь у Крестов, она и маковой росинки с утра не примет!
— Все одно, матушка, Мавра Васильевна, мы ведь и завсе рано подымаемся.
И мама царевны с дьяками и с кравчей боярыней прошли в Крестовую и притворили за собою двери. Через несколько минут там раздалось стройное пение хора, прерываемое мерным и протяжным чтением уставщика.
— Ах ты, Господи, Господи! — заговорила вполголоса та сенная боярышня, которую Мавра Васильевна посылала за крестовыми дьяками. — Что это за наказанье такое! Ровно в монастыре! Варенька, голубушка! Сбежала бы я отсюда!
— Что ты, что ты, Ириньюшка! — воскликнула с испугом Варенька, другая сенная девушка, которая суетилась около пялец царевны, приводя в порядок канитель и шелки, разбросанные кругом пяличного дела. — Ты этак, пожалуй, и при других скажешь! А как кто услышит? Да если до самой-то доведут!..
— Ах, пусть бы до самой довели! Не боюсь я ничего! — возвышая голос, продолжала жаловаться Иринья. — Сил моих нет! Все одно пропадать!..
И она заплакала с досады. Варенька подошла к ней и обняла.
— Да чего же, чего же тебе, неразумная! Ведь, кажется, мы и сыты здесь, и одеты, и ни в чем нужды не терпим… И царевна к нам ласкова… Ну?
— Что мне в том? Разве это жизнь! С восхода до заката солнечного все в четырех стенах, как в клетке, как в тюрьме! Живого человека не увидишь, все одни седые бороды… Будь им пусто! Только и радости всей, что Богу молись с утра до ночи! Я так не могу, воля твоя, не могу…
— А небось как вчера-то, в Чудов монастырь с царевной ехать, так ты первая вызвалась! — лукаво улыбаясь, сказала подруге Варенька.
— Да потому, что там хоть людей увидишь! Хоть не те же все боярыни-казначеи, да ларешницы, да верховые боярыни, да постельницы… Надоели они мне хуже горькой редьки. А я, я тебе правду скажу, я каждой светличной мастерице завидую…
— Ах, Бог мой! Да в чем же?
— А в том, что она, как работу кончит, куда захочет — идет, кого хочет — любит…
Но в это время в Крестовой чтение кончилось, послышалось пение дьяков, а затем дверь в Крестовую скоро отворилась и оттуда вышли дьяки и боярыни.
Дьяки с обычными поклонами удалились. Благоухание ладана пахнуло в комнату, и легкая дымка кадильного курения синей струйкой повисла под раззолоченным потолком царевнина терема.
Наконец царевна Ксения, в домашней легкой телогрее из белого атласа и в легкой накладной шубке из белого сукна, подложенной желтою тафтою, вышла из Крестовой палаты. Великолепные темные волосы царевны, спереди придерживаемые легким золотым обручем, падали на плечи длинными локонами, а сзади спускались двумя толстыми косами почти до самых пят. Лицо царевны было бледнее обыкновенного, глаза красны от слез. Ответив на поклоны присутствующих легким наклонением головы, царевна перешла через комнату, опустилась в кресло, закуталась поплотнее в свою шубку и молча понурила голову…
Несколько минут продолжалось тягостное молчание.
— Аль неможется, царевна? — подступила к ней с обычным вопросом мама, наклоняясь и пристально всматриваясь в очи.
— Нет… Так только изредка чуть-чуть знобит, а там вдруг в жар бросит…
— Послала я за комнатной бабой…
— Ничего не нужно, я здорова, и лечить меня не нужно…
Опять наступило молчание.
— Царевна, матушка! — вкрадчиво начала кравчая боярыня, княгиня Пожарская. — К нонешнему обеду каких приказных блюд не повелишь ли изготовить?
— Ничего не хочу, — спокойно и сухо отвечала Ксения, отворачиваясь к окошку, покрытому поверх мелкого переплета слюды причудливыми узорами инея, блиставшего всеми цветами радуги.
— И то уж я ума не приложу, как угодить тебе яствой… Ничего, почитай, вкушать не изволишь! А на нонешний обед яствы: на блюдо три лебеди, да к лебедям взвар, да утя верченое, да два ряби, а к ним лимон, да три груди бараньи с шафраном, да двое куров рассольных молодых, да пупочки, да шейки, да печенцы тех же куров молодых, да курник, да кальи с огурцами, да ухи курячьи черные с пшеном сорочинским, да пирогов пряженых кислых с сыром, да пирог подовой с сахаром… Да…
— Ты не устала еще блюда-то считать? — с досадой перебила царевна словоохотливую боярыню-кравчую.
— Коли не любо, так вот я и спрашиваю, еще чего не будет ли в приказ?
— И к тому не притронусь, все раздам…
Мама и кравчая многозначительно переглянулись и развели руками, как бы теряясь в соображениях.
В это время вошла еще одна сенная боярышня и с низким поклоном доложила о приходе стольника государева с «обсылкою и опросом», как государыня царевна «почивать изволила и в добром ли здоровье обретается?»
— Скажи, что посейчас Божиим милосердием здравствую и спала хорошо, — отвечала царевна боярышне.
Но едва только успела выйти за двери, мама с сердцем обратилась к царевне:
— Вот и не ладно приказала сказать государю-батюшке! И спала не хорошо, и неможется тебе, царевна… Грех берешь на душу перед батюшкой!
— Ты все с тем же! — с досадою сказала царевна, оборачиваясь к маме и сердито хмуря брови. — Я тебе говорю, что я здорова! А ты что стала, чего еще нужно? — обратилась царевна к кравчей. — Чай, слышала, что приказаний не будет?
Кравчая боярыня отвесила поклон и направилась к двери, неслышно ворча себе что-то под нос. За нею вышла из комнаты и мама.
Царевна Ксения оперлась локтями о поручень кресла и глубоко задумалась, устремляя взор в пространство и не замечая присутствия своих двух любимых сенных боярышень. Ей вспоминалось далекое, веселое детство, отрочество и ранняя юность, проведенные не в тесном теремном заточении царского дворца, а на свободе, среди подруг и сверстниц, в обширных хоромах отца (тогда еще конюшего боярина) или в привольных садах села Хорошева. Ей вспоминались тогдашние игры, и беззаботное веселье, и чудесный, искренний, переливчатый смех подруг, и простые, сердечные отношения к людям, и радужные надежды на будущее… И где же эти подруги ранней юности? Где они? Давно все уже замужем! Разлетелись с мужьями по разным концам Московского государства, у них своя воля, свой дом, и дети, и заботы, и печали, и радости… А она, краше всех их, всех их умнее, она все еще в ребятах, все еще на руках у мамы! Шагу ступить не смеет без разрешения матушки да верховых боярынь, а у них все по чину, да по обычаю, да чтобы истово было… «Ах, какая тяжкая неволя! — с сокрушением думала царевна. — И никогда-то мне из нее не выйти! И в грядущем-то что еще ждет меня? Келья монастырская, в которую, словно в могилу, еще заживо опустят, и…»