Ион Друцэ - Бремя нашей доброты
Вечерком, вернувшись, накормила их еще раз. Онакию она дала свой посох, старый, выпрошенный у кого-то тулуп и ведра два кукурузных зерен, перехваченных в полупустом мешке посередке так, чтобы можно было тот мешок нести, закинув на плечо, - половина груза впереди, половина - на спине.
- Это вам на семена.
- Вы думаете, у нас тоже, и в этом году...
- Сейте кукурузу из года в год и берегите ее. Она - наша святая бедность, а бедность свою надо уметь беречь. Богатство все равно что роса; тут она есть, тут уже нету ее, а бедность - это то, что нас держало из года в год, из века в век...
- Право, и не знаю, чем мне вас отблагодарить...
- Да ведь мы же как-никак родня. За помин всех наших.
И тут она впервые подошла близко, подняла голову, посмотрела на него своими большими темно-карими глазами, и Онаке наконец убедился, что, как ни странно, она его помнила. И еще более странным было то, что, похоже. она его ждала. Поцеловав обе ее руки, он, закинув на плечи мешок, пошел оврагами в тот огромный, необъятный мир, имя которому - Сорокская степь.
Сорокская степь!.. Здесь все могло быть. Говорят даже, что много тысяч лет назад стояло тут широкое, ласковое море. Но и у морей есть свои сроки, они тоже в положенное время собирают свои пожитки. Ушло и это море, оставив степи в наследство широкий, огромный простор с мелкой, едва прописанной волной.
А еще говорят - давным-давно шумели здесь глубокие, дремучие леса. То ли бури их снесли, то ли пожары буйствовали над ними, но пришло время, отцвели они в последний раз, наказав всему зеленому миру цвести, и с тех пор степной чернозем все ищет влаги, солнца и семян, чтобы прикрыть густым шелестом обожженное тело свое.
А может статься, дымились здесь когда-то высокие, всемирно известные горы. Время ли их не пожалело, земле ли не под силу было их нести - ушли они дорогой гор, и только степные орлы все еще пропадают целыми днями в головокружительной синей высоте, отыскивая древние кручи исчезнувших вершин.
Сорокская степь...
Наказано было этой земле кормить, и она кормит. Она старательно носит сотни лет, от зерна к зерну, вкус хлеба насущного. Тихий, торопливый говор, умеющий одинаково складно благодарить и проклинать, смеяться и плакать. Прослезившиеся морды старых волов, осужденных всю жизнь таскать одну телегу по одной и той же дороге: утром - в поле, вечером - домой.
А кругом, насколько хватит взгляда и еще много дальше, до самой слезинки, широкие горизонты с синими мелкими холмиками. Не то они в самом деле есть, не то они снятся тебе. А меж этими широкими проломами неба волнующаяся бескрайняя степь. Около тридцати деревень - то ли они бежали куда, то ли прибежали откуда-то и вдруг, увидев степь, замерли, да так и стоят. Одинокие деревья, рассыпанные по всей степи, задумчиво грустят, выискивая глубокий смысл в своем вынужденном одиночестве. Дороги. Новые и старые, безымянные и с громкими именами, проселки, тропинки и перекрестки весь этот ползущий, идущий, бегущий мир лежит, намертво сцепившись друг с другом, как вздувшиеся вены на руках старого землепашца.
Сорокская степь...
Широкое бескрайнее поле, четыре тополя возле вокзала и уйма сцепленных дорог - это и получают степные пахари в день своего рождения, с этим они и прощаются последним сознанием своим. Большего у них не было в жизни, а меньшего им не хотелось.
- О-о-олда-а-а!
Когда огибали сударкский лес, чтобы выйти к большой дороге, вдруг в темноте растворилась Молда. Едва задышали леса вдали, она стала беспокойной - то отстанет, то нырнет в темноту, а он сиди и жди, и тихо, чтобы не выдать себя, подзывай... После одного из побегов она так и не вернулась. Что ж, рассудил Онаке, если хозяин со своей собакой потеряли друг друга ночью в поле, легче собаке найти своего хозяина, чем ему самому отыскать ее.
Он шел усталый, одинокий и думал: вот уж странная загадка в его жизни эта Молда. Вот она есть, и все у тебя есть, вот нету ее, и ничего у тебя нету. Он шел и шел, размышляя над таинственными явлениями человеческой жизни, а душа его тем временем пела и торжествовала.
Холмистые поля текли куда-то на запад и, окутанные теплым туманом, в этой задумчивой тишине грудью вскармливали первые почки. Ветер разносил во все стороны запах сочно налитых ив. Маленькая тучка, одна-единственная на всем небе, бегала от звездочки к звездочке и сплетничала. Должно быть, рассказывала, кто такой этот солдат и из каких далей возвращается. Онакию Карабушу такая осведомленность очень понравилась. Он улыбнулся и спросил:
- Ты-то откуда меня знаешь, детка?
А время шло, и Карабушу нужно было спешить. Румынские пограничники долго себе не простят, что потратили на него два патрона. Они, может случиться, запомнили его длинную русскую шинель и захотят с ним познакомиться. Идти по дороге было опасно, и Карабуш шел напрямик, пахотой.
Теплый туман слегка дурманил голову, и Карабушу хотелось напиться им до самых чертиков. Рваные немецкие ботинки, искупавшись в Днестре и напившись воды в лесных низинах, сыто отрыгивали и плевались во все стороны. Карабуш успокаивал их:
- Погодите, то ли еще будет! Вот приду, заброшу на чердак, и будете вы у меня мышами плеваться!
За четыре года Карабуш научился балагурить с самим собой. Человек он был веселый, убежденный сторонник хорошей шутки, его улыбающееся нутро не признавало других форм бытия. А война - это не посиделки. Кругом сновали люди, изъяснявшиеся на других языках. Они упорно не давали Карабушу рассмешить себя. Правда, за все эти годы он встретил несколько молдаван из-под Измаила, да несмешливые были.
- В жизни не улыбнутся, черти! Даже если пощекотать их, только носы задерут кверху и бровями пошевелят... Четыре долгих года гадал Карабуш: выберется - не выберется обратно в свою степь? Теперь все ясно. Выбрался. Степь лежала, раскинувшись на сотни верст кругом, степь плавала в теплом тумане. Под сырыми немецкими ботинками осыпались комочки свежей пахоты, дышало кругом то единственное, что он умел и считал важным в жизни. В Чутуре где-то под навесом стояла тележка и старый плуг. И в сердце вдруг зашевелилось множество красивых песен, незаменимых во время весенней пахоты. Больше всех ему помогала идти за плугом песня "Лес ты мой зеленый!..":
Лес ты мой зеленый!
Заведи себе дорогу
И тропинку для меня...
Вдруг далеко, над утопающими вдали холмами, вспыхнуло какое-то зарево и глухо загудел колокол. Ему ответили колокола из соседних деревень, и полчаса спустя густой перезвон гулял по всему северу Молдавии.
"Что бы это могло значить?"
Тяжелый, тревожный гул не давал Карабушу допеть до конца свою песенку, и, заметив выглядывавшую чуть в сторонке окраину какой-то деревушки, сказал себе:
"А заверну-ка я туда. По-моему, это Нуелуши, а в Нуелушах мне еще ни разу не доводилось побывать".
Он долго блуждал по нуелушским кривым переулкам, стараясь не вызвать излишнего любопытства. Отбивался от какой-то шавки, и у него с правой ноги соскочил ботинок. Нащупывая его в темноте, чуть не свалился в чей-то погреб. Наконец с великим трудом добрался до низенькой и пухлой колокольни.
Человек десять стояли во дворе церкви, прислонившись к заборам. Некоторые молча курили, другие наблюдали, как это делать, если делать умеючи, и только один старик, присев на корточки возле ворот, после каждого удара звонаря одобряюще кивал головой.
Карабуш встал рядом, что-то спросил, старик ответил, но надтреснутый колокол вовремя заглушал слова. Подождали. Когда звонарь остановился и поплевал себе в ладони, Карабуш спросил:
- Пасха, что ли, завтра у вас?
Старик вздохнул, поднялся на ноги и подошел к нему так близко, как только близорукие подходят. Сказал грустно:
- Боже мой, хоть бы нас миновало, а Чутуре, видать, суждено было.
- А что случилось с Чутурой?
- Сгорела. Этой ночью, вот только что сгорела.
Онакий Карабуш улыбнулся. Это было так нелепо и так неожиданно, что он ничего не смог придумать, как только улыбнуться. Чутура, его родная Чутура, эта маленькая деревушка, снилась ему долгими ночами, она манила его, привела бог знает из какой дали. Из-за нее его чуть не пристрелили вчера ночью, чудом выплыл из этого мутного потока, и вот, когда было уже рукой подать, она взяла и сгорела.
Надтреснутый колокол загудел снова, оглушив всех, но Карабуш был чутурянин, ему нужна была тишина, чтобы собраться с мыслями, и он поспешил нащупать в кармане мокрый окурок, оставленный им на самый что ни на есть черный день. Посасывая окурок, прошел он через высокие ворота и выбрался обратно в поле.
А полями уже идти не смог. Теплый весенний туман вдруг запах гарью. Немецкие ботинки глубоко вязли в сырой пахоте. Нужно было все время оглядываться и соображать, верно ли идет. Он сильно устал, и ему захотелось встретить хоть одного земляка, хоть какого-нибудь знакомого, чтобы пожаловаться ему.
В темноте попалась полевая стежка, и, хотя, по его расчетам, она не вела в Чутуру, поплелся по ней. Подул ветер, заклубился туман. Единственная тучка таяла где-то далеко на западе, предутренние звездочки замигали, бледненькие, как после болезни. Наконец надтреснутый колокол в Нуелушах смолк. Кругом стало тихо, и вдруг назло всем чертям кто-то далеко-далеко, за мелкими холмами, запел голосом самого Карабуша: