Дмитрий Мамин-Сибиряк - Весенние грозы
— Вы, кажется, сердитесь на меня…
— Я? на вас? За что же я буду сердиться на вас?..
— Я не знаю, но мне так показалось… Как мама долго. А я тут торчу, как кукла…
— Что же, прикажете занимать вас?
Зиночке вдруг сделалось смешно. Она подсела к столу и без церемонии принялась рассматривать учебники сурового гимназиста. Петушок сначала смотрел на это неприятельское вторжение с затаенной ненавистью, сдвинув брови, а потом заметил, что у неприятеля при огне волосы совсем золотые, глаза прелестного голубого цвета, как две больших бирюзы, кожа удивительной белизны. Зиночка чувствовала на себе этот взгляд; но сделала вид, что ничего не замечала, и кончила неожиданной выходкой — схватила все книги и тетради и перемешала в одну кучу, так что латинская грамматика очутилась в соседстве с физикой, Вергилий с всеобщей историей, extemporalia с какой-то истрепанной книгой.
— Вот вам! — коротко объяснила Зиночка, занимая свое место на диване, и опять засмеялась. — Ну, что вы теперь будете делать?..
Петушок был изумлен и мог проговорить только одну фразу:
— Это нечестно… да.
— А если мне скучно? И пусть будет нечестно… Я не виновата, что должна торчать, как кукла.
Разговор Анны Николаевны затянулся, потому что она завела речь о женитьбе Сережи. Как-то молодые поживают? Петр Афонасьевич ответил, что ничего не знает. Были у него после свадьбы с визитом, потом он был у них один раз — только и всего. Ничего, кажется, живут хорошо.
— Она-то с ноготком бабочка, — сообщила Анна Николаевна, понижая голос. — Забрала, сказывают, его в руки…
— Ничего не знаю, Анна Николаевна.
— Что же, худого тут нет: ежели молодая не заберет, так под старость и подавно. Не нами заведено, не нами и кончено. Вон у меня зятек: тише воды, ниже травы. Так и смотрит в глаза Любе… А ведь тоже не из смирных. Однако я заболталась с тобой, отец. Пора домой… Собираться вот надо в дорогу.
— Провожать приду…
Когда Анна Николаевна вышла в гостиную, от неё не ускользнуло движение, которое сделала Зиночка — она рассматривала какую-то книгу вместе с Петушком и быстро отодвинулась, когда в дверях показалась мать. Петушок покраснел. Анна Николаевна строго подобрала губы и только вздохнула.
— Ну, а как у вас дома-то? — спрашивал Петр Афанасьевич, провожая гостей в переднюю.
— Да ничего я не разберу, отец… Как будто ладнее теперь живут. Гриша-то веселый такой… Не знаю уж, чему он так радуется. Ихнее дело: им хорошо, а мне и того лучше. Людмила и со мной как будто стишала. Не грубит…
Дорогой Анна Николаевна ничего не говорила, а только продолжала вздыхать. Вот и эта выросла, скоро совсем большая девица будет. Маленькие детки растут — матери спать не дают, а вырастут большие — мать и сама не уснет, — так говорили старинные люди.
Сборы в дорогу составляли для Анны Николаевны целое событие. Не один раз у неё опускались руки от отчаяния: всё как-то не клеилось. Она даже всплакнула не раз. А тут опять письмо. Пишет уж сам любезный зятек, что сам приедет за милой маменькой… Вот давно бы так-то. Кубов приехал в Шервож глубокой ночью, а утром они уже выезжали. Он не успел побывать даже у дьякона.
— Уж здорова ли Люба? — тревожилась Анна Николаевна.
— Не совсем, как и все женщины в её положении, а особенного пока ничего нет. Об вас очень соскучилась, маменька… Не могла дождаться и меня послала.
— То-то, вот вы все такие: понадобилась, видно, и мать.
— И даже весьма… Мы вас не отпустим теперь.
Кубов имел необыкновенно озабоченный вид и, вместе с тем, чувствовал себя счастливым. Да, бессовестно счастливым.
Дорога мелькнула незаметно. Вечером уже подъезжали к Прилуке, небольшому селу, засевшему в излучине правого берега Лачи. Кое-где в избах уже мелькали огоньки. Можно представить себе удивление Анны Николаевны, когда её встретила первой Катя.
— Катенька, да ты-то как сюда попала?
— А так, Анна Николаевна… Любочка написала мне, я и приехала. От Березовки до Прилуки проселком всего верст семьдесят, значит, семь часов езды. Завтра уезжаю домой. Я это плачу за то, что уехала тогда от свадьбы…
Встреча с Любочкой вышла самая трогательная. Обнимая мать, Любочка даже расплакалась. Анна Николаевна молча её крестила и говорила с каким-то необыкновенным для неё спокойствием:
— Ничего, деточки… Господь милостив.
— Я тебя, мама, не отпущу ни за что на свете…
Какой чудный вечер они провели вчетвером. Никогда еще Анна Николаевна не чувствовала себя такой счастливой. Любочка сидела с ней рядом на диване и всё время держала её за руку.
— Ах, детки, детки, давно ли, кажется, вы маленькие были, а вот теперь… Петр Афонасьевич тебе кланяется, Любочка, и тебе, Володя. Старик даже прослезился, когда узнал о вашей радости. И меня два раза назвал бабушкой…
Они долго сидели за самоваром, вспоминая прошлое. Анна Николаевна всплакнула не раз, когда заходила речь о покойном Григорье Иваныче. Вот бы рад был старик — он так любил детей. Вспоминали время учения в гимназии, говорили о товарищах и о подругах, Анна Николаевна рассказала о свадьбе Сережи еще раз с такими подробностями, точно сама была там.
— Он и меня приглашал, ей-богу. Такой печатный билет прислал… Ну, да я-то не поехала. Куда уж… Потом приезжал с визитом к Грише, так я видела молодайку. Ничего бабочка…
Катя несколько раз делала знаки Анне Николаевне, и та спохватилась уже только в конце. Эх, опять невпопад развязала язык, как тогда с Петром Афонасьевичем. Прямо выжила из ума… Любочка не дождалась ужина и ушла спать. Она чувствовала большую усталость.
Обе гостьи улеглись спать в одной комнате и продолжали разговаривать вполголоса. На Анну Николаевну напал болтливый стих.
— Ох, уж, Катенька, когда же это мы тебя-то замуж выдадим? — со вздохом повторяла Анна Николаевна. — Тоже не маленькие твои годки…
— Какая вы смешная, Анна Николаевна… Мало вам своей заботы…
— Без заботы век не проживешь, милая. Да и как не заботиться-то… Была я у Петра Афонасьевича перед отъездом, заходила посоветоваться. Ну, сижу у него в кузнице, а Зина в гостиной. Поговорила это я с стариком, выхожу, а моя Зиночка уж с Петушком рядком посиживают… Увидала меня и в сторону.
— Опять судьба?..
— Не нашего ума дело, Катенька, а всё оно думается. Большие уж и эти скоро будут, а у больших и свои мысли.
Анна Николаевна чувствовала себя необыкновенно счастливой, как никогда. Во всем сказывалось приближение новой жизни, и дом переживал радостную тревогу. Быть бабушкой для Анны Николаевны теперь сделалось заветной мечтой.
— Люба-то моя ведь совсем другая сделалась… — говорила Анна Николаевна. — Прежде-то, случалось, и нагрубит. Ну, семейным делом мало ли что бывает… Не каждое лыко в строку.
— Вот вы напрасно про свадьбу Сережи начали рассказывать, Анна Николаевна. Любу-то это всё-таки встревожило…
— Ох, сболтнула, мать моя! Стара стала…
С дороги Анну Николаевну так и клонило ко сну, и она говорила уже сонным голосом.
— Анна Николаевна, вы спите? — спрашивала Катя.
— А?.. что?.. я
— Я вам новость скажу после пасхи я тоже замуж выхожу.
— Ну, не смейся над старухой… Пораньше тебя родилась. Да и не ладно шутить таким-то делом…
— Нет, я говорю совершенно серьезно.
Анна Николаевна даже села на своей постели и протерла глаза.
— Серьезно? А жених-то кто?
— Угадайте…
— Катенька, скажи? Ах, ты, тихоня…
— А вот и не скажу… Это еще секрет.
XI
Бывая в Березовке, Огнев останавливался теперь у нового березовского священника о. Семена, т.-е. у бывшего монастырского дьякона Келькешоза. Огневу приходилось бывать довольно часто, и он не без комизма оправдывался делами службы. Отец Семен только мычал и ухмылялся, благосклонно вы слушивая эти оправдания. Знаем мы, какие это дела службы… Бывшая дьяконица, а теперь березовская попадья принимала немалое участие в этой политике, хотя, по обыкновению, и отмалчивалась. Эта тихая и скромная женщина была теперь поглощена новыми заботами, потому что деревенское хозяйство требовало усиленной энергии. Легко сказать, поставить всё хозяйство, а тут еще куча своих ребятишек. Было о чем подумать деревенской попадье. Перевод в Березовку состоялся весной, как раз к самой горячей летней работе. Отцу Семену было тоже работы по горло — приход большой, одних треб не оберешься, а тут еще надо каждый день в школу поспеть. Свидетелем этих поповских хлопот был Огнев, видевший, как у него на глазах немного чудивший городской дьякон превращался совсем в другого человека, точно он вместе с дьяконской рясой снял с себя и городского человека.
— В городе-то я был, как подкованная лошадь, — с грубоватой откровенностью объяснял сам о. Семен. — А теперь расковался, и знать больше ничего не хочу. Кончено…