Евгений Замятин - Том 1. Уездное
– …Поцапались за князя, ну и бесстыжие, а? Клубком завились, по катку покатились, ну, срамота-а! Варька, Собачёя-то, в кровь искусала исправникову. Вот он – князь мира-то сего, дьявол-то!
Костю вдруг осенило: князь мира сего, вот оно что ведь. И язык его этот самый… Всех погубил, всех опутал – князь мира.
Утром Костя встал чем свет, прошел на цыпочках мимо мамани, подмигнул ей прехитро – и марш на почту.
На почте еще ни души. Один сторож Ипат – подметал полы. Тот самый Ипат, какого собака-то бешеная укусила. Вылечиться – хоть вылечился Ипат, но по сию пору считался опасен, и рисковала держать его только казна.
Нанес Костя снегу, Ипат заругался. Но Косте было не до Ипата… Сел за свой столик, взял телеграфный бланк – и на нем написал письмо. Слова сумасшедшие скакали, иные были – на языке, ведомом одному Косте. Но все же разобрать было можно: Костя открывал князю, что он, князь, – есть диавол, князь мира, и подлежит…
Князь мира вошел. Сел за свой стол, печально-рассеян. Поглядел на пустое Глафирино место. Стал составлять телеграмму в город Сапожок.
Костя молча подал князю свое письмо. И когда князь изумленно перевел на Костю глаза. Костя взял со стола стальную линейку и замахнулся. Князь прикрыл, руками голову, положил ее на стол и покорно, не шевелясь, ждал. И так Косте стало жалко его – хоть он и князь мира – и жалко себя, и Глафиру, и весь Алатырь, что выпустил он линейку из рук и завопил смертным голосом:
– Пропали мы! Пропали, пропали… Громыхнула ланейка на пол.
Костю вели в острог – окружили толпой: не вырвался бы, убивец проклятый. Ну и народ же нынче пошел… а еще чиновник! На князя нашего покусился, а?
Алатырь проснулся, галдел, махал руками. Поднимались на цыпочках – на убивца поглядеть.
– Ты, гляди, Ипат, не упусти! Держи его крепко, – кричали Ипату, бешеному.
– Я крепко и то… – И, поглядев исподлобья, Ипат – невзначай будто – сунул Косте пятак: бери, пригодится.
Костя покорно взял пятак, улыбнулся покорно. Но тут же и разжал руку. И пропал Ипатов пятак: затоптали.
1914
Чрево*
Поехал Пётра сено косить – поехал через лес. По лесной дороге – хорошо, мягко, колеса шепотом говорят. А дух-то зеленый, листвяной, настоистый – дух-то какой: дыхнешь – и двадцать годов сразу с плеч долой, проседи в голове – как не бывало.
Все бы хорошо, да на опушке повстречал Петра отца Федота: не миновать теперь худа. И впрямь: доехал до лесного колодца, стало быть, с полдороги уж проехал, поглядел – ан оселка-то и нету, оселок-то дома остался. Ах ты, батюшки! Что ж теперь, не иначе как домой вертаться: чем без оселка-то косу точить? Вот он, Федот долгогривый, вот он: полдня косьбы теперь не считай…
Повернул назад Пётра. Ехал – и уж ни духу зеленого, ни солнца сквозь рядно листьев не чуял: обида ему застила.
Увязал лошадь у ворот, пошел во двор оселок искать. И вот где – в закуте нашел – ну, скажи ты, пожалуйста.
В закуте – коровенка комолая стоит привязана, и под ней подойник на боку валяется: начали, видно, доить – и ушли, а корова-то задней ногой брыкнула и свалила.
– Эка порядки, эка порядки! Надо вот Афимью пойтить пробрать хорошенько, небось в другой раз не будет…
Пошел Пётра в избу. Что за притча: и тут бабы нету. Васятка двухгодовалый – вылитая мать, Катерина-покойница, – Васятка один на полу сидит и слюни пускает.
Над кроватью кумачовый полог колыхнулся. «Уж не там ли? Да зачем бы ей, днем-то?»
Отвернул полог Пётра – и обмер: Афимья на кровати расхристанная вся лежит, а сосед, Ванька Селифонтов…
А сосед – и очухаться Пётра не успел – метнулся, нырнул мимо ног – и поминай, как звали.
Стал Пётра белый, как мел.
– Я ль тебя, Афимья, не любил да не холил? А ты… Вскочила Афимья, крикнула – за всю свою с Пётрой жизнь в первый раз – крикнула:
– Да на какой ты мне ляд с любовью нужён-то, родимец старый? Ребят, что ли, я от тебя родила? Другой год с тобой горе мыкаю… Ты думал…
Шея у Петры – морщинами темными вся исстегана – кровью налилась, стала страшная. Сгреб Пётра за косы бабу свою – и зачал учить.
Афимья-то в голос сперва кричала, а то уж стала хрипом хрипеть. А Пётра все возил ее по полу. И угораздило как-то его, приложил Афимью об угол – об печку головой, она и затихла. Тут только Пётра стал: «Подохнет еще…» Бросил Афимью, пошел к двери. Васятка двухгодовалый с полу к отцу тянулся, слюни пускал…
Уж и косил нынче Пётра: так молоньей коса и блескала, так ничком трава наземь и падала.
2И пошло с того проклятого дня, и пошло. И что ни дальше – то все пуще лютовал Пётра. Только вот и дал Афимье передохнуть малость, когда пришло время хлеб убирать. Хлеб-то, ведь он какой: надо всем владеет. Хлеб убирать – так тут уж работай, пустяками не моги заниматься.
И ходит Афимья по полосе, снопы вяжет, рада-радешенька. Рожь золотая, и солнце – золотое. И все горячеет золото, и все калится. Во рту земля, сухая, полынная. Испить бы, жбанчик-то вон – под телегой стоит. Да идти туда мимо Петры – уж лучше как-нибудь так. И идет полосой Афимья, следом за Пётрой, снопы вяжет. Еду-чий горький пот лезет в глаза, точит слезы.
Работали две недели – и две недели Пётра пальцем Афимью не тронул. А убрали хлеб – и в ту пору ж, в воскресенье, напился Пётра после обеда и опять Афимью измутыскал до полусмерти. В понедельник опохмелился – и опять…
Пошла Афимья к соседке Петровне за советом: чем бы лютого мужа унять? Да нет ничего такого. Только и присоветовала Петровна – попытать трем угодникам молиться, жен покровителям. И молилась Афимья Гурью, Самону да Авиву, вот как молилась – лбом об земь стукалась. А толку нет: все так же Пётрова рука тяжела.
Только и есть одно-разъединое утешенье Афимье: к Иванюшеньке милому сбегать. Пьяный-то сон что мертвый. Захрапит Пётра – и без страху можно Афимье бежать к Селифонтовым. Там за овином, под старой лозинкой, Иванюша давно сидит, ждет уж час битый.
– Иванюша, родненький, светик мой! Иванюша, да как же мне быть, горемычной?
И не знает Иванюша, молчит, не придумает, чем Афимью утешить. Правда ведь: от живого мужа – куда же уйдешь?
– Иванюша, милый, ведь забьет меня Пётра. Ведь в гроб вколотит, как Катерину свою вколотил…
Бабьи слезы – что дождь летний: приголубил, пригрел пожарче – и высохли.
За полночь сидит с Иванюшей Афимья щека к щеке под старой лозинкой. Месяц выплыл седой. Трясется, шамкает, шепчет, как знахарь, – и снимает своим наговором все озлобы, все горя, все болячки.
3Терпела, все – терпела и молчала Афимья. Ни на Бога не роптала, ни на родителей, что силком за Пётру за вдового ее выдали. Сызмальства Афимья послушлива была, в терпеньи выросла.
На одном только Афимья и срывала зло: на Васятке. Как ни подвернется ей под руку – все норовит подзашлычину ему дать, а то и веником настегать.
Васятка… Васятка – еще несмышлёныш, что ей такого он сделал? А вот то, что, не ее он, не Афимьин, а Пётрово отродье – Петры и покойницы его Катьки. Господи, да может, и Пётру-то самого Афимья за то невзлюбила, что младенчика он с ней не прижил? Может, и с Иванюшей от этого самого связалась, на такое пошла? Вед Афимья баба молодая, сытая, крепкая: как ребенка не зажелать? Ведь чрево у ней – как земля пересохшая – дождя ждет, чтобы родить. Ведь груди – как почки о весеннюю пору – налились, набухли, ждут расцвести, ждут сладкое молоко точить. И есть ли что слаще в бабьем житье, как не это вот: всю себя расточать, кровью-молоком исходить, выносить, выкормить дате первенькое?
И вот так случилось, что понесла Афимья от Иванюши милого, родименького, от любименького понесла.
Неделю Афимья все не верила, другую, месяц. Но и через месяц – все то же: замкнулось чрево, берегло в себе… И поверила, бухнула Афимья земной поклон Богородице:
– Матушка Пресвятая, да спасибо ж тебе, что надо мной смилосердилась – над поганкой, над грешницей…
Глаза у Богородицы были ласковые, Афимья сказала ей:
– Матушка ты милая. Ведь и ты вот ждала же младенчика, радовалась, знаешь ведь? Ох, до чего хорошо!
Стала Афимья – со стороны поглядеть, как порченая. То ничего все – ходит и ходит, дела свои бабьи правит, а то вдруг станет, как столб, как урытая – так и стоит.
Стоит и опять, в какой раз уж, спрашивает себя:
– Господи, да неужто ж взаправду – младенчик будет – Господи? Как Иванюшенька – только махонький, крупитешный… И такие же волосики медвяные – желтые будут? В рубашке кумачовой без пояса по двору будет гонять, кликать будет: мам, а мам… Господи, ведь сосать будет, вот тут вот, вот тут…
Бережливо ходила Афимья по улице, как с махоткой, полной молока до краев: как бы не сплеснуть. И глаза – бывало-то бойкие да веселые, огонь черный. А теперь – остановились, как вот маятник у часов: не для ча больше часам ходить-маяться. Остановились – и внутрь глядят, и туманной пеленой от белого света закрылись.