Аркадий Аверченко - Король смеха
— Откуда? О господи! Посмотрите на какого-нибудь ученого, отыскивающего чудодейственное средство для пользы человечества… Он делает сотни лабораторных и практических опытов, натыкается на неудачи, разочарования и опять ищет и ищет. Сегодня у этого фанатика ничего не вышло, завтра не вышло, послезавтра у него взорвало колбу и опалило руки, — там, гляди, невежественная толпа, заподозрив в нем колдуна, избила ученого, там от него отказалась семья и сбежала жена, — и все-таки, в конце концов, этот фанатик, этот апостол науки добивается света во тьме своих изысканий и выносит ослепленной восторгом толпе чудодейственное перо жар-птицы! Забыты разочарования, забыта взорвавшаяся и опалившая руки колба.
— А скажите, — деликатно спросил я. — До того, как вы обрели настоящее перо жар-птицы, у вас часто… гм… взрывались колбы?
Под гнетом воспоминаний он опустил голову.
— Бывало! Ой, бывало. Самая ужасная колба разорвалась в моих руках в Ростове: муж нанес мне ножом две раны в шею, облил кипятком и сбросил в пролет лестницы. Сколько ошибок, сколько разочарований! В Москве какой-то дрянью обливали, к счастью, неудачно, в Армавире полтора часа под балконом на зацепившемся пиджаке провисел, пока проходивший водонос не снял… Моя жизнь — это сплошной дневник происшествий: чем-то обливали, чем-то колотили, откуда-то сбрасывали и из чего-то стреляли. Впрочем — я не ожесточился. Дубленая кожа всегда мягче. И, кроме того, я всегда вхожу в положение обманутого мужа — конечно, ему обидно. Ведь он, чудак, не знает, что за женой все равно не усмотреть. Так-то, молодой человек…
Меня удивлял и восхищал этот скромный господин, с таким незначительным лицом и вялыми движениями. И однако, несмотря на скромность, в его словах, когда он говорил о своей жизни, горела неподдельная энергия и неукротимый дух подлинного апостола.
— Ко всякому незнакомому городу я подъезжаю со странным чувством: «Что-то здесь мне предстоит? Что будет?» И если рассчитываю прожить побольше, то первым долгом разбиваю мысленно город на участки и начинаю работу планомерно, от участка к участку, не спеша, не суетясь, но и без лишней потери драгоценного времени.
Помолчав, я осведомился:
— У вас только шесть номеров и есть?
— Главных? Нет, семь. Седьмого я вам еще не досказал… Это самый гениальный, самый поразительный номер! Бывало, там, где уже нужно бы прийти в отчаяние, где руки совершенно опускались, я хватался за этот драгоценный номер, за эту жемчужину моей коллекции — и через полчаса неприступная недотрога уже склоняла голову на мое плечо. Неудивительно, что прием номера седьмого действует почти на всех. Схема номера седьмого чрезвычайно проста и портативна, как все гениальное…
— Надеюсь, вы мне сообщите ее, — перебил я, дернув головой от неожиданной остановки поезда.
— Конечно! С удовольствием. «Седьмой номер»!.. Вы… Э, черт! Поезд, кажется, остановился? Какая это станция?
— Разбишаки, поезд стоит три минуты.
— О, дьявол! Да ведь мне здесь сходить нужно. Чуть не прозевал. Прощайте! До приятного свидания, спасибо за компанию.
Он схватил свой чемодан и, наскоро пожав мне руку, выскочил. Звонок зазвенел. Поезд засвистал и двинулся.
Я принялся ругать сам себя за то, что, отвлекши внимание Волокиты разными расспросами, так и не узнал номера седьмого — но в этот момент в вагон вошла та самая дама, с которой, по предложению Волокиты, «надо было работать номером четвертым».
Я вскочил с места и, основываясь на примечании к номеру четвертому, застыл перед ней с бессмысленно изумленным видом, опершись, как будто в полуобморочном состоянии, на спинку дивана.
Руководство для лентяев
— Заказное письмо — штука опасная, а с простым я всегда справлюсь.
— Как же ты справишься?
— А это смотря по тому: если мне его посылают или если я?
— Ну если ты?
— Ага… Видишь ли: я его совсем не посылаю. Ты ведь знаешь — нет ничего труднее, как написать письмо. Ты можешь несколько часов потерять на чтение глупейшей книжонки, можешь ночь проиграть в шахматы; наконец, можешь просто, сидя в кресле и уставившись бессмысленным взором в ковер, размышлять целый час, есть ли рифма к слову «барышня»? Но у тебя никогда не найдется двадцати минут, чтобы ответить на письмо. В манере отвечать на письма есть какая-то особая психология: получив письмо, ты думаешь: «Эге, уж на это-то письмо я отвечу. Обязательно нужно немедля написать!» И вот, если ты не присел сейчас же, сию минуту, сию секунду к письменному столу — ты на это письмо никогда не ответишь. Ни-ког-да! Конечно, тебе и в голову не придет отвечать в ту же минуту… Ты думаешь: «Успеется завтра!» И кладешь письмо в боковой карман, где уже лежат несколько сиротливых «безответных» писем, края которых истерлись и бумага на сгибах разваливается. «Положу, — думаешь ты, — поближе, чтобы завтра вспомнить». Но у «завтра» есть свой рок. У всякого «завтра» есть свое «завтра», такое уютное, спокойное, отодвигающее на один день проклятую каторжную работу писания ответа на письмо. Проходит три-четыре «завтра», и тебя начинают грызть упреки совести. Они могут тебя грызть, как тигры, но письма ты все-таки не напишешь. Почему? Какое проклятие сидит в этом правиле? Постепенно ты начинаешь ненавидеть письмо, которoe причиняет такие муки твоей совести. Перебирая завалявшуюся в кармане пачку, перемешанную со сбившимися в комок шерстинками твоего суконного пиджака, — ты думаешь: «Отвечать на это проклятое письмо уже поздно… Выброшу-ка я его, чтобы оно не смущало моей душеньки…» Письмо вместе с другими, уже отслужившими свою странную службу — мучить адресата укорами совести, — выбрасывается, и пустой карман пиджака жадно раскрывает свою пасть для новой серии безответных писем.
— Как же ты оправдываешься перед человеком, пославшим письмо?
— Заказное или простое?
— Все равно…
— Э, нет! Тут целая пропасть. Заказное письмо — вещь предательская, пославший его всегда спокоен, если у него в кармане имеется расписка. Правда, расписки эти иногда теряются, но на это рассчитывать рискованно. А тут еще завели моду посылать важные письма с обратными расписками. От такого письма никак не отопрешься.
— А от простого?
— Сколько угодно. Встречаешься ты спустя три-четыре месяца со своим корреспондентом. Развязно радуешься: «А, здравствуйте! Как поживаете? Что это о вас ни слуху ни духу?» Он смотрит на тебя с негодованием и сурово говорит: «Свинья вы, свинья! Я вам три письма послал, и хоть бы на одно был ответ! Простая вежливость должна бы…» Ты моментально делаешь лицо человека, не могущего в себя прийти от изумления и ужаса: «Вы?! Мне?! Три письма?!!» «Да-с. Я. Вам. Три письма». Тут требуется, чтобы в голосе твоем дрожала обида: «Слушайте… Вы, конечно, знаете, как я люблю своего покойного отца. Так вот клянусь вам его жизнью, что ни одного вашего письма не получал!» — «Но этого не может быть! — говорит пораженный простак. — Я ведь три письма послал!..» Горькая улыбка старого либерала искажает твои черты. «Ах, русский почтамт… Вы же знаете… Разве на него можно положиться? Вообще, наш режим»… Яд сомнения уже влит в его душу. Он думает: «Черт его знает — может быть, в самом деле на почте крадут. Человек отцом клянется, что не получал, да и физиономия у него честная». Лед сломан… Вы дружески садитесь на диван и принимаетесь взапуски ругать русские почтовые порядки.
— Ну да. Это понятно. Ну а как же ты поступаешь, если тебе не ответ нужно было кому-нибудь написать, а просто этакое какое-нибудь важное извещение или справки, которые ты клятвенно обещал выслать уезжающему человеку через три дня.
— Как я поступаю? Я собираюсь их ему выслать, потому что я честный человек и люблю держать слово… Но в первый день я не высылаю, потому что есть второй и третий день, на второй день у меня есть в запасе третий, третий распадается на утро, день и вечер, а вечер распадается, в свою очередь, на две части: когда еще можно послать письмо, но я не успеваю, и когда уже нельзя послать письмо — и я его поэтому не посылаю. Вот почему мой адресат не получает письма.
— Понимаю; когда он возвращается из поездки, ты начинаешь прятаться, избегать встречи…
— Наоборот! Я еду прямо к нему и, смело глядя ему в глаза, первым долгом бросаю саркастическое: «Нечего сказать! Хорошо… Очень хорошо!» Конечно, он уже приготовился обрушиться на меня целой тучей упреков и брани, но мой тон сбивает его с толку. «В чем дело, — беспокойно говорит он, — что такое хорошо?» — «Да вы-то… Хоть бы открыточку забросили мне с благодарностью за исполненное поручение…» Негодованию его нет пределов. «Вам? Благодарность? За то, что вы проманежили меня зря несколько дней, справок не выслали, данных не сообщили и вообще подвели меня самым жестоким образом?» Тут уж вскипаю и я: «Как? Вы осмелитесь утверждать, что не получили моего письма с подробными справками? Голубенького конверта в четверть листа с письмом, написанным на бумаге, окаймленной сиреневым бордюром? Еще у меня не было десятикопеечной марки и я наклеил несколько копеечных…» Эти подробности ошеломляют его. «Вы говорите, голубенький конверт и копеечные марки?..» — «Ну да. Желтенькие такие. Зубчики по краям». Бьет себя в грудь: «Ну ей-богу же не получал! Честное слово». Я немного успокаиваюсь: «Вы даете честное слово, что не получали?» — «Даю!» — «В таком случае, ничего не понимаю. Сам написал ответ, не доверяя прислуге, и опустил в почтовый ящик. Еще желтые такие ящики… Правда?» — «Ну да, желтые», — устало говорит он. «Ну вот видите! Ох, эта наша российская почта! Вот оно, всеобщее разгильдяйство и неуважение к чужой собственности. Вы подумайте: из-за того, что какой-нибудь там почтальон, зайдя в трактир, забыл под столом сумку с письмами, — я должен волноваться, подозревать вас в том, что вы скрыли из каких-то целей получение письма… Прямо холодный ужас!..» После этого ему уже не до укоров и нападок на меня — впору хоть самому оправдаться и извиниться передо мной.