KnigaRead.com/

Юрий Тынянов - Кюхля

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Юрий Тынянов, "Кюхля" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Все его друзья, собственно, заботились о том, чтобы как-нибудь его пристроить к месту. И ничего не удавалось - отовсюду его выталкивало, и каждое дело, которое, казалось, вот-вот удастся, в самый последний миг срывалось: не удался даже выстрел.

И вот теперь люди порядка водворили его на место, и место это было покойное. Для большего спокойствия ему не давали первые годы ни чернил, ни бумаги, ни перьев. Вильгельм ходил по камере, сочинял стихи и потом учил их на память.

Память ему изменяла - и стихи через несколько месяцев куда-то проваливались.

Когда-то, когда он жил у Греча и работал у Булгарина, Вильгельм чувствовал себя Гулливером у лилипутов. Теперь он сам стал лилипутом, а вещи вокруг - Гулливерами. Огромное поле для наблюдений - окошко наверху, в частых решетках. Праздник, когда мартовский кот случайно забредет на это окошко.

О, если бы он замяукал! И выгнул бы спинку!

Топографию камеры Вильгельм изучал постепенно, чтобы не слишком быстро ее исчерпать. На сегодня - осмотр одной стены, - несколько вершков, разумеется, - на завтра другой.

На стенах надписи, профили, женские по большей части, стихи.

"Брат, я решился на самоубийство. Прощайте, родные мои". (Гвоздиком, длинные буквы, неровные, но глубокие - уцелели от скребки.) "Hier stehe ich. Ich kann nicht anders. F. S." 1 (Чрезвычайно ровные, аккуратные буквы, по законченности букв - вероятно, ногтем.) "Осталось 8 лет 10 месяцев. Болен". (Широкие буквы - может быть, шляпкой гвоздя.)

1 На том стою я. Я не могу иначе (фраза, принадлежащая Лютеру).

Одна надпись напугала Вильгельма:

"Мучители, душу вашу распять. Наполеон, император всероссийский". (Очень глубокие буквы, но по тому, что штукатурка по краешкам не издергана, - вероятно, ногтем.) Кто-то сошел здесь с ума.

И Вильгельм распоряжается своими воспоминаниями. Нужно быть скупым на воспоминания, когда сидишь в крепости. Это все, что осталось. А Вильгельму было всего тридцать лет.

Засыпая, он назначал на завтра, что вспоминать.

Лицей, Пушкина и Дельвига. - Александра (Грибоедова). - Мать и сестру. - Париж. - Брата. - И только иногда: Дуню.

Только иногда. Потому что если с утра узник № 16 начинает вспоминать о Дуне, шаги часового у камеры № 16 учащаются.

В четырехугольное оконце смотрит человеческий глаз, и человеческий голос говорит:

- Бегать по камере нельзя.

Проходят два часа - и снова глаз, и снова голос:

- Разговаривать воспрещается.

А два раза случилось слышать Вильгельму странные какие-то запрещения:

- Бить головой о стенку не полагается.

- Неужели не полагается? - спросил рассеянно Вильгельм.

И голос добавил, почти добродушно:

- И плакать громко тоже нельзя.

- Ну? - удивился Вильгельм и испугался своего тонкого, скрипучего голоса. - Тогда я не буду.

Поэтому Вильгельм только изредка назначал Дуню.

И как когда-то он построил людей, чтобы вести их в штыки против картечи, так теперь ему удавалось строить свои воспоминания: один, Видя, Кюхля - был бедный, бедный человек; ему ничего никогда не удавалось до конца; и вот теперь этот бедный человек прыгал по клетке и считал своп годы, которые ему осталось провести в ней, даже не зная, собственно, хорошенько, на сколько лет его осудили: ему было присуждено двадцать лет каторги, а он сидел в одиночной тюрьме.

А другой человек, старший, распоряжался им с утра до ночи, ходил по камере, сочинял стихи и назначал Виле и Кюхле воспоминания и праздники.

У Вильгельма бывали и праздники: именины друзей, лицейские годовщины.

В особенности день Александра - 30 августа: именины Пушкина, Грибоедова, Саши Одоевского. Кюхля вел с ними целый день воображаемые разговоры.

- Ну что ж, Александр? - говорил он Грибоедову. - Ты видишь - я жив наперекор всему и всем. Милый, что ты теперь пишешь? Ты ведь преобразуешь весь русский театр. Александр, ты русскую речь на улице берешь, не в гостиных. Ты да Крылов. Как теперь Алексей Петрович поживает? Спорите ли по-прежнему? Сердце как? Неужели так углем и осталось? Скажи, милый.

Голоса Вильгельм припомнить не мог, но жесты остались: Грибоедов пожимал плечами, кивал медленно головой, а на вопрос о сердце - растерянно поднимал кверху, в сторону тонкие пальцы.

- Поздравляю, Саша, - прикладывался щекой Вильгельм к Пушкину, голубчик мой, радость, пришли мне все, все, что написал; вообрази, я твоих "Цыган" от доски до доски помню:

И всюду страсти роковые,

И от судеб защиты нет.

Как ты это сказал, Саша, - хоть иду своим путем в поэзии и Державина величайшим поэтом считаю, но в твоих стихах и мое сердце есть.

Пушкин улыбался во тьме и начинал тормошить Вильгельма смущенно.

И так проходил день.

Не раз поднималась занавеска в этот день над камерой № 16, и тревожный голос с хохлацким акцентом говорил:

- Та ж запрещено говорить у камери.

Но по ночам старший Вильгельм исчезал, и в камере оставался один Вильгельм - прежний. И снами своими узник № 16 распоряжаться не умел. Он просыпался, дергаясь всем телом, от воображаемого стука (их будили в Петропавловской крепости резким стуком по нескольку раз в ночь - чтобы они не спали). Он снова стоял в очной ставке с Jeannot, с Пущиным, старым другом, и, плача, кланяясь, говорил, что это Пущин сказал ему:

- Ссади Мишеля.

И снова Пущин, с сожалением глядя на сумасшедшее лицо Кюхли, качал отрицательно головой.

И опять он писал, писал без конца и без смысла не своим, а каким-то небывалым, чужим почерком показания - и с ужасом чувствовал, что пишет не то, что хочет, - и писал, писал дальше.

И раз - только раз - приснилось ему утро конфирмации - и это было счастьем, что больше конфирмация ему не снилась.

Грохнула дверь - где-то сбоку - и бряцание цепей. И он услышал протяжный голос Рылеева: "Простите, простите, братцы" - и мерно, звеня цепями, Рылеев проходит мимо его камеры, а Вильгельм не может пошевельнуть ни рукой, ни языком, чтобы попрощаться.

Гремят цепи, и, кажется, гремит музыка. Она гремит сладостно и мерно.

На кронверке Петропавловской крепости военная музыка, в тонком утреннем воздухе трубы отдаются круглым, выпуклым звуком - прекрасная, спокойная музыка.

Двери, в дверях щелканье ключа.

Его вывели и впихнули в каре.

Он обнимает Пущина, Сашу.

Легко очень дышать.

- Тише. (Кто-то, кажется, командует: тише.)

В самом деле - как он не заметил - там пять качелей, узких, новеньких.

А, - вот их ведут качаться.

Пятерых.

Пятеро.

Руки у них скручены на спине ремнями - и ремнями ноги - они делают маленькие-маленькие шаги. Рылеев.

Лицо! Лицо!

Спокойное!

Он кивает Вильгельму. - Он мотает головой, смотрит на него.

Лицо!

Их ведут качаться. Музыка. Детские качели.

А Вильгельма вдруг тащат. Ему тошно. С него срывают фрак, бросают в огонь.

Дым душный, давит дыхание.

Треск над головой - кажется, шпагу сломали.

Лицо!

А перед ним чучело: в огромной шляпе, с огромным грязным султаном, в больших ботфортах - и полуголый. Из-под арестантского полосатого халата икры торчат.

Вильгельм понимает, что это так Якубовича нарядили, и визгливо, тонко хохочет.

Лицо!

Вильгельм хохочет.

С высокой белой лошади генерал Бенкендорф смотрит гадливо ясными глазами на Вильгельма.

А он хохочет - дальше и дальше, все тоньше.

Лицо!

Вой несся из камеры № 16, удушливый, сумасшедший вой и лай.

IV

Как друг, обнявший молча друга

Перед изгнанием его.

Небольшая станция между Новоржевом и Лугою - Боровичи. Каждый, кто сюда попал и ждет, пока станционный смотритель, смотря на него пристально и соображая его чин и звание, отпустит ему лошадей, - поневоле начнет бродить у стен, осматривать старые картины и портреты, знакомые - толстой Анны Ивановны, курносого Павла, или незнакомые - генералов с сердитыми глазами. И, конечно, висит здесь "история блудного сына".

Если на дворе осень и косит мелкий дождик, ждать особенно тягостно.

Проезжающий, который завяз на станции Боровичи 14 октября 1827 года, проснулся часов в десять. Бессмысленно поглядел на пеструю занавеску кровати, горшки с бальзаминами, на смотрителя, который сидел за столом, вспомнил, где он, сообразил, что времени много, - и остался лежать. Он был сед, тучен, глаза у него были быстрые и маленькие.

В дверь со звоном шпор вошел какой-то гусар и бросил на стол подорожную. Смотритель встал и сказал, запинаясь:

- Часа два подождать придется.

Гусар вспыхнул, начал браниться, но смотритель равнодушно разводил руками, клялся, что лошадей нет, - и гусару скоро надоело с ним спорить.

Он сбросил шинель и огляделся.

Толстяк смотрел на него приветливо и добродушно.

Гусар молча с ним раскланялся.

Потом ему надоело сидеть и молчать, он кликнул смотрителя, спросил чаю. Толстяк сделал то же. За чаем они разговорились.

Толстяк назвался порховским помещиком, он ехал в Петербург по делам. Через четверть часа завязался банчок. Лежа в постели и повертываясь всем тучным корпусом при каждом выигрыше, толстяк играл, проигрывал, кряхтел.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*