Александр Мелихов - Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
- Наталья Борисовна, - грустно спрашивает она, - как вам удается всегда быть такой жизнерадостной? Как-то вы сложности жизни умеете обходить - а у меня все сложности, сложности... - с горьким торжеством завершило это миловидное простенькое устройство.
- А вы думайте о том, чтобы своими горестями не портить настроение окружающим, - матерински посоветовала Наталья.
- И что, буду жизнерадостная? - усомнилась Инночка.
- Нет, конечно. Но про вас будут так думать.
- Вы как-то и мужчинам умеете нравиться...
(У них в лаборатории мужики любую секс-бомбу не станут видеть в упор, если она лентяйка).
- Ничего, и вы кому-нибудь понравитесь.
- Я не хочу кому-нибудь. Я хочу выйти замуж за курсанта.
- Почему именно за курсанта? - от неожиданности засмеялась Наталья.
- У меня высокие материальные запросы, - с грустной гордостью ответила Инночка.
- А-а... - с уважением протянула Наталья.
Когда увидела Аркашу над задачником - с шариковой ручкой в руке и с печатью особой красоты задумавшегося человека на личике, - в груди сделалось горячо от нежности и счастья, хотя уж до того измучилась за день. Измучилась - и ничего страшного, страшны в этом мире только две вещи смерть и бесчеловечность, вытекшие мозги и ласка двух кисочек над ними. И, конечно, потеря любви тех, кого любишь, - тьфу, тьфу, тьфу через левое плечо... (Уверенность в их любви каким-то незаметным образом снова к ней вернулась.)
В ванной увидела в зеркало, что на лице выступили какие-то красные пятна - будто хлестнули крапивой. Помазала кремом, а когда в половине шестого встала выпить третью таблетку, снова посмотрелась - пятна сделались алыми, отчетливыми, как советские острова на карте. Экзема! Вот еще радость - ходить с такой каиновой печатью... Пошатываясь, отправилась искать в "Справочнике фельдшера", чем лечить эту пакость, и внезапно по всему телу прошла болезненная судорога от длинного, страшного в ночной тиши звонка. "Старший уполномоченный РОВД", - в обалдении грянуло у нее в голове.
За дверью стоял Андрюша - небритый, серый, бледность проступала сквозь загар.
- Вот молодц...! Вы раньше вре...? А что слу..?
- Вызывай "скорую", Шурка заболел, - тяжело, как с плеч свалил, сказал Андрюша.
Она с ужасом выглянула на площадку и увидела на бетонных ступеньках загорелого Шурку, откинувшегося на перила и ловившего ртом воздух, будто выискивая, где погуще.
Она не умерла на месте, вероятно, только потому, что не была вполне уверена, что это не сон. Но Андрюша распоряжался подчеркнуто буднично, и она, как всегда, с облегчением покорилась ему, словно он и в самом деле знал, что ничего особенного нет в том, что грудь ее сыночка - такая ладненькая, шоколадненькая - в том месте, где находится сердце, прыгает так, будто под рубашкой барахтается какой-то зверек. И когда Андрюша отправил ее за корвалолом, она сумела даже почувствовать некую гордость, что у нее припасено целых три пузырька, хотя корвалола в городе давным-давно уже не достать.
Андрюша орудовал на диво сноровисто - сосредоточенно давил Шурке на глаза, каким-то очень привычным жестом щупал ему пульс, клал руку на грудь, отрешенно прислушиваясь к чему-то ей недоступному, - все это внушало такое почтение к нему (несомненность, вспомнилось его словцо), что Шурке скоро и в самом деле стало лучше: несомненность произвела впечатление даже на зверька под рубашкой. И когда оживший Шурка попытался рассказать маме, как здоровски он научился плавать, стоило Андрюше распорядиться: "Помолчи. Постарайся уснуть", - как он впал в дрему, словно по команде гипнотизера.
Лицо у Андрюши было исхудалое, измученное, несмотря на курортный загар - ничего себе, съездил отдохнуть! - и, не успев осознать своего движения и усомниться, нужно ли оно Андрюше, она с болезненной нежностью прильнула к нему. Неужели правда, какие-то глупости разделяли их сто веков назад? (И неужели у нее была какая-то своя жизнь до знакомства с ним - что-то такое с трудом припоминается, как прошлогодний сон.) Андрюша ответно стиснул ее, но ласки не было в его руках, он оставался по-прежнему напряженным, а к ней прижался будто к печке в промерзшей комнате.
Вдруг он почти невежливо освободился от ее рук и торопливо извлек из-за стекла коричневую фотографию почтенного семейства, покровительственно приобнятого обезьяной.
- Откуда это здесь?!
Он слушал ее с каким-то мрачным удовлетворением, почти со злорадством.
- Значит, и это волоконце перерезано.
- О чем ты?.. - Ей показалось, что он мешается в уме.
Он повертел фотографию и вслух прочел надпись на обороте - о двух крыльях: жажде истины и жажде бессмертия. "Я, оказывается, однокрылый", - прокомментировал он, а затем медленно разорвал фотографию на четыре части и, вполголоса пропев над нею несколько тактов похоронного марша, отнес обрывки в мусорное ведро. Дальше он повел себя вполне благоразумно, если не знать, что хозяйственные заботы всегда вызывали у него желание засунуть их подальше (а уж тем более когда его сын ожидает Скорой помощи). Он изогнул медную проволоку (где только научился!) и этим крючком принялся что-то вылавливать в недрах засорившегося унитаза. Она оцепенело наблюдала за ним, со страхом удивляясь, что он способен этим заниматься, и не сомневаясь, что у него ничего не получится.
Однако довольно скоро он извлек крышку от консервной банки и слипшийся раскисший листок, который попытался тут же и расправить, на кафельном полу. Листок расползался, он, как археолог, комбинировал обрывки, не обращая внимания на то, что размытые чернила смешиваются с размытыми испражнениями. Она наблюдала за ним, не в силах ни удивляться, ни брезговать.
Наконец, сложив что можно, он ухитрился разобрать эту размытую клинопись: "Не жизни жаль с томительным дыханьем..." Он шмякнул ошметки в унитаз, исполнивший на этот раз свои обязанности безукоризненно. А потом отправился мыть руки.
Продолжительный звонок бросил их обоих в прихожую, и Аркаша, испуганно щурясь спросонья, наблюдал, как мама и неизвестно откуда взявшийся папа суетятся вокруг мужчины в белом халате - папа незаметно для себя легонько вытирал руки о штаны, мама же одной рукой придерживала на груди халат, а другой старалась как бы ненароком прикрыть от чужого человека алые пятна на лице.
- Сюда, доктор, пожалуйста, - льстиво лепетала она.
Новый Дон Кишот
Карантин в детском отделении так и не отменялся с последней английской чумы, но Зельфира Омаровна как больничного ветерана все же допускала Сабурова пред свои персидские очи, только добираться до них приходилось, из-за ремонта, непривычными лабиринтами, минуя прикнопленные на свежеокрашенных дверях тетрадные листочки с надписями: "желтуха", "краснуха", "прозекторская" - лишь с большим трудом удавалось усмотреть в этих "memento mori" нечто забавное, особенно после свидания с сынишкой, который, задыхаясь (а в ремонтном воздухе и здоровому еле дышится), чудовищным для мальчишки жестом хватается за сердце, и на истерзанном потном лице его уже нет ни тени щенячьей веселости и любопытства.
Духота, пыль, раскаленный, подающийся под ногой асфальт - все как на роскошном южном курорте, которого, вместе с отпуском, будто вовсе не бывало. Но там можно было хотя бы думать о Лиде, а здесь он прослышал, что Лида будто бы заезжала в Научгородок и снова уехала, не попытавшись с ним увидеться. Может, это и вранье, но все равно волшебный образ был попорчен кислотой обиды. Собственно, он ведь сам держал ее на расстоянии проверенное дело: спрячешь в мягкое, в женское, но все равно же придется вынимать, и начинаются претензии, вранье во все стороны, гинекология... Ему куда нужнее светлое пятнышко на горизонте, вещественное доказательство, что талант и без должности способен вызывать преклонение. А он с чего-то вдруг впал в помешательство.
На пляже, среди растекающихся либо мосластых обнаженных тел, наваленных грудами, как будто в поле боевом (и никак было не стать и не лечь, чтобы в глаза не бросались склеротические узоры на ляжках, в которых не сразу опознаешь человеческие, груди - то с колоссальным переливом, то с недоливом, то одним только бюстгальтером и намеченные), там, среди лишь частично перечисленных прелестей Юга тело Лиды представлялось ему чем-то чистым и холодным, как мраморная статуя, и, помимо мраморного восхищения, вызывало в нем лишь боль пронзительной нежности, настолько лишенную всякой эротики, что временами это даже вызывало в нем беспокойство, и он, чтобы испытать себя, нарочно воображал что-нибудь отнюдь не мраморное и успокаивался: на "грязные", мохнатые образы организм реагировал положенным способом, хотя женскую плоть в эти минуты он ощущал как пирожное, испачканное дерьмом. (Вернувшись домой, он исполнял супружеские обязанности, припутанные к их дружбе, изнывая от скуки.)
На морском просторе он сразу осознал, что отвращение к людям стопудовой гирей тянет его в бездну, и старался удержать себя на поверхности лицемерным великодушием: если кто, мол, и виноват в безобразном ожирении, в безобразной позе, безобразных разговорах, безобразных развлечениях, то это лишь от бескультурья, а что взять с миллионов поденщиков, живущих по чужим указаниям, обученных, не понимая для чего, такими же поденщиками по составленной третьими поденщиками программе - одинаковой для всех, как шинель одного размера, наблоченная на целую армию.