Максим Горький - Том 23. Статьи 1895-1906
Я жил в доме, который стоит над Курой, на высокой скале, и из окон моих видел весь Авлабар, раскинувшийся на противоположном берегу реки. Там ломаные линии домов, разделённые узкими, извилистыми и крутыми улицами, стоят чуть не на крышах друг у друга, поднимаясь от реки до вершины горы; и все они так хаотически скучены, так грязны и неуклюжи, что кажутся громоздким мусором, сброшенным с верха горы и при падении вниз, в страхе и без порядка, прилипшим к её каменным рёбрам. Черепица их крыш, серый камень стен, деревянные пристройки, балконы и террасы, висящие в воздухе, — вся эта масса камня и дерева, громоздясь друг на друга, заставляет думать, что только землетрясение, могучий толчок подземных сил, мог придать жилищам людей вид такого хаоса.
А Кура, ревущая в узком каменном ложе, между сдавивших её скал, с пеной гнева бьётся в берега, как бы грозя разрушить и смыть с них тяжёлые и грязные здания, — Кура наполняет воздух сердитым ропотом и ещё более усиливает оригинальность картины и странное впечатление, навеваемое ею.
Кура не широка. Из моего окна можно без усилия перебросить через неё камень во двор дома на том берегу. Этот двор принадлежит богатому персу, старику, который часто выходит гулять на двор и подолгу сидит в одном из углов двора на цыновке под тенью платана, окружённый своими жёнами, закутанными в белые покрывала, тремя девочками, из которых старшей едва ли минуло пятнадцать лет.
Вечером 17 мая этот двор чисто вымели, полили водой, а при наступлении ночи — осветили массой фонарей. Среди двора поставили высокий железный треножник и на нём медный сосуд, в котором красным пламенем горела тряпка или пакля, пропитанная нефтью. Ночью окна домов Авлабара ярко осветились, и по улицам, с пением, шумом и воем, с факелами в руках пошли процессии шиитов. В густой тьме душной ночи огни факелов то исчезали в извилинах улиц, бросая трепещущий отблеск на стены домов, то снова являлись пред глазами, образуя живые и причудливые узоры из пылающих точек, или, вытягиваясь в длинную линию, они золотой змеёй ползли по горе и освещали ножи, белыми молниями разрывавшие воздух над головами людей, охваченных восторженным безумием. Гул голосов, сливаясь с ропотом бешеных волн Куры, носился в воздухе таким могучим звуком — точно вместе с кающимися людьми вся гора вздыхала и стонала. Около полуночи процессия разбилась на отдельные группы и они разошлись по всем улицам, всюду сея огни и холодный блеск ножей.
И вот одна часть процессии пришла на двор перса против моего окна. Её ждали; на балконе дома стояли старики в длинных, тёмных одеждах и высоких клобуках, вроде тех, в каких изображают царей Вавилона и Ассирии. У ног стариков сидели два мальчика, одетые в белое. Когда процессия вошла во двор — она прекратила своё пение и образовала круг, в центре которого явилось четверо людей, обнажённых до пояса. Они встали по двое друг против друга около треножника, облившего их красным пламенем, а правоверные, сопровождавшие их, подняв факелы высоко вверх, окружили их кольцом огней. Затем наступило молчание, и с минуту все стояли неподвижно.
И вот, — среди напряжённой тишины, раздался детский голос, слабый, дрожащий, но чистый и звонкий, как стекло. Он пел, или, вернее, он певуче жаловался на что-то; он то замирал, бессильный и тоскливый, то вскрикивал жалобно и кротко, поднимался высоко к небу, в ту ночь скрытому чёрными тучами, и, дрожащий, робкий, но всегда по-детски милый и красивый, обрывался, падал вниз и замирал на ноте едва слышной, на звуке до того лёгком и бессильном, что, казалось, он был бы неспособен изменить полёт пушинки.
— А-а… о… э-а-а… о-о-э-а… — носилась в воздухе плачевная мелодия, и, когда утомлённый голос обрывался, толпа что-то дружно и глухо гудела, как бы виновато отвечая ему. Потом запел второй детский голос, более мужественный и сильный, но также полный красивых и печальных металлических вибраций, и, когда звуки его замерли, — раздался громкий, гортанный возглас одного из стариков. Он долго и внятно читал что-то на ломком языке, звуки которого, резкие и краткие, сыпались в тишину, как зёрна.
— Али! Хуссейн! — грянула толпа, и что-то странно звякнуло. Толпа громко запела дикую и воинственную мелодию, и я увидел, как четверо полуобнажённых людей, взмахнув чем-то в воздухе, с силой ударили себя по спинам, отчего раздался железный лязг… В руках у них были довольно толстые и длинные цепи, сложенные втрое; держа их обеими руками, эти люди с размаха, враз били ими себя по спинам, стараясь так выгибать тело под удар, чтоб на него легло возможно больше цепи. Поощряя их, толпа хлопала в ладоши и пела, потом вдруг задавала им какой-то торжествующий вопрос. Бичующиеся на время прерывали свое самоистязание и отвечали им хриплыми голосами, после чего, по грозному возгласу толпы, цепи снова взлетали в воздух и снова рвали тело.
— Али-и-и! — одобряюще выла толпа, и удары становились крепче, сильнее. Скоро это был уже противный, хлюпающий и лязгающий звук, точно пучком железных прутьев ударяли по густой грязи. Некоторые из толпы начали бить себя кулаками правой руки в левую сторону груди. Они размахивались широко, с ожесточением, и каждый удар заставлял их пошатываться. Факелы в их руках дрожали, и я видел, как капли смолы и искры падали на обнажённые плечи истязавшихся. Но они, должно быть, не чувствовали этой боли: они всё бичевали себя, и, когда их усталые руки уже не могли наносить сильных ударов, — они сами, возбуждая себя, громко ревели:
— Али-и!
И снова железо цепей противно лязгало о вспухшие, изорванные спины, облитые кровью и красноватым светом факелов. Так продолжалось долго, до поры, пока пение толпы, удары кулаков и цепей и все другие звуки не заглушил протяжный, воющий стон. Это один из бичующихся не выдержал более пытки, покачнулся назад и с воплем, плашмя рухнулся на землю. Над ним склонились правоверные, чтоб омочить руки в его крови — может быть, это будет святая, очищающая кровь, ибо человек, который умрёт в этот день от истязания, — свят.
Замучившегося подняли на руки и с громким пением понесли со двора. Его положат в мечети, а если окажется, что он ещё в состоянии выздороветь, — может быть, его отправят в больницу, — может быть, потому что лечить священные раны — позорно и постыдно…
Всю ночь до рассвета по горе бегали огни, то рассыпаясь на мелкие группы, то снова соединяясь в одну широкую, сияющую полосу и образуя собою горящие венцы, из которых к тёмному небу снова неслись крики, свист бичей, мягкие шлепки ударов и лязганье цепей. Но вот взошло солнце, и при первых лучах его весь этот фантастический кошмар исчез вместе с тучами, скрывавшими небо. Днём измученные шииты отдыхали в своих грязных домах с плоскими кровлями, на террасах, висящих в воздухе над Курой, на горе, около развалин крепости, в тёмных улицах, засоренных гниющими отбросами, полных тяжёлого азиатского запаха. Вечером все сцены истекшей ночи повторились в грандиозном размере и с массой новых, поразительных деталей. В долине у крепости собралась огромная толпа. Тут были сотни людей разных племён Кавказа и Закавказья; все они, нетерпеливо глядя на Авлабар, ждали начала процессии. На сером фоне глыб известняка, гигантской лестницей вздымавшихся к небу, отчётливо рисовались яркие цвета одежд: белые, жёлтые, синие и чёрные пятна усеяли гору. Женщины-магометанки, закутанные в широкие зелёные и белые покрывала, столпились в отдельную плотную группу, как овцы в жаркий день, и, безжизненные, обезображенные бесчисленными складками своих одежд, точно приросли к земле, уподобляясь неподвижной и безмолвной толпе привидений, созданной фантазией безумного. Дети птицами летали по горе, то и дело подвергаясь преследованию и внушениям со стороны бравых полицейских, изнывавших под гнётом духоты, пыли и своих обязанностей. Всё это казалось весёлой и яркой картиной большого праздничного гулянья…
Но вот из улиц Авлабара начали являться колонны шиитов.
— Али! Хус-сейн! — раздался в воздухе ритмичный крик, а его сопровождал дружный топот ног по камню и все эти противные звуки истязания тела. Каждая колонна имела сегодня свою особенность и в одежде и в способе пытки. Бичующиеся были одеты, как и вчера, — в чёрные хитоны с вырезами на спинах, те, что резались ножами, — в длинные белые рубахи; головы первых были повязаны чёрными тряпками, вторые — обнажили свои синие, бритые, изрубленные черепа, и белая ткань их одеяния была вся в красных пятнах и полосах. На многих спинах и плечах сорванные кожа и мясо висели тёмными запёкшимися клочьями, и из них сочилась кровь, но лица, почерневшие от боли, были облагорожены восторгом мученичества, ясно светившимся в широко раскрытых глазах.
Эти две колонны выстроились друг против друга и стали маршировать, то наступая, то отступая, грозя одна другой орудиями истязания, но не забывая увечить себя и всё вскрикивая в такт своему маршу: