Варлам Шаламов - Артист лопаты
Всех раздевали до белья и заводили каждого в отдельный карцер. Кладовщик записывал принятые на хранение вещи, заталкивал в мешки, привязывал бирки, писал. Следователь, я знал его фамилию - Песнякевич управлял "операцией".
Первый был на костылях. Он сел на скамейку возле фонаря, положил костыли на пол и стал раздеваться. Стальной корсет обнажился.
- Снимать?
- Конечно.
Человек стал развязывать веревки корсета, и следователь Песнякевич нагнулся помочь.
- Уличаешь, старый приятель? - по-блатному сказал человек, вкладывая в слово "уличаешь" блатной, неоскорбительный смысл.
- Узнаю, Плеве.
Человек в корсете был Плеве, заведующий портновской мастерской лагеря. Это было важное место с двадцатью мастерами, работавшими на заказ и на вольный заказ по разрешению начальства.
Голый человек свернулся на скамейке. Стальной корсет лежал на полу шла запись в протоколе отобранных вещей.
- Как записывать эту штуку?- спросил кладовщик изолятора у Плеве, толкая носком сапога корсет.
- Стальной протез - корсет,- ответил голый человек.
Следователь Песнякевич отошел куда-то в сторону, и я спросил у Плеве:
- Ты правда знал этого легаша по воле?
- А как же! - сказал Плеве жестко.- Его мать в Минске бордель держала, а я туда ходил. Еще при Николае Кровавом.
Из глубины коридора вышел Песнякевич и четыре конвоира. Конвоиры взяли Плеве за ноги и под руки и внесли в карцер. Замок щелкнул.
Следующим был заведующий конбазой Караваев. Бывший буденновец, в гражданскую он потерял руку. Караваев постучал железом протеза о стол дежурного:
- Вы, суки.
- Снимай свое железо. Сдавай руку.
Караваев взмахнул отвязанным протезом, но на конноармейца навалились конвоиры и втолкнули его в карцер. Витиеватый мат донесся к нам.
- Слушай, ты, Ручкин,- заговорил заведующий изолятором,- за шум лишаем горячей пищи.
- Иди ты со своей горячей пищей.
Заведующий изолятором вынул из кармана кусок мела и поставил на карцере Караваева крест.
- Ну, кто же распишется, что сдал руку?
- Да никто не распишется. Поставь какую-нибудь птичку,- скомандовал Песнякевич.
Была очередь врача, доктора нашего Житкова. Глухой старик, он сдал ушной слуховой рожок. Следующим был полковник Панин, заведующий столярной мастерской. У полковника оторвало ногу снарядом где-то в Восточной Пруссии на германской. Столяр он был превосходный и рассказывал мне, что у дворян детей всегда обучали какому-нибудь ремеслу, ручному ремеслу. Старик Панин отстегнул протез и ускакал на одной ноге в свой карцер.
Нас осталось двое - Шор, Гриша Шор, старший бригадир, и я.
- Смотри, как ловко идет,- сказал Гриша, им овладевала нервная веселость ареста,- тот ногу, этот руку. А я вот сдам - глаз.- И Гриша ловко вынул свой правый фарфоровый глаз и показал мне его на ладони.
- Да разве у тебя искусственный глаз? - удивленно сказал я.- Никогда не замечал.
- Плохо замечаешь. Да и глаз хорошо подобрался, удачно.
Пока записывали Гришин глаз, заведующий изолятором развеселился и хихикал неудержимо.
- Тот, значит, руку, тот ногу, тот ухо, тот спину, а этот - глаз. Все части тела соберем. А ты чего?- Он внимательно оглядел меня голого.- Ты что сдашь? Душу сдашь?
-- Нет,- сказал я.- Душу я не сдам.
1965
ПОГОНЯ ЗА ПАРОВОЗНЫМ ДЫМОМ
Да, это было моей мечтой: услышать гудок паровоза, увидеть белый паровозный дым, стелющийся по откосу железнодорожной насыпи.
Я ждал белого дыма, ждал живого паровоза.
Мы ползли, изнемогая и не решаясь бросить бушлаты, полушубки, пятнадцать всего километров нам осталось до дома, до бараков. Но мы боялись бросить бушлаты и полушубки прямо на дороге, бросить в кювет и бежать, идти, ползти, избавиться от страшной тяжести одежды. Мы боялись бросить бушлаты одежда через несколько минут превратится зимней ночью в мерзлый куст стланика, в камень обледеневший. Ночью мы никогда не найдем одежды, она потеряется в зимней тайге, как терялась телогрейка летом среди кустов стланика, если не привязать к самой вершине кустов, как веху, веху жизни. Мы знали, что без бушлатов и полушубков мы не спасемся. И мы ползли, теряя силы, согреваясь в поту и - лишь остановишь движение - чувствуя, как мертвящий холод проползает по бессильному телу, потерявшему свою главную способность - быть источником тепла, простого тепла, рождающего если не надежды, то злобу.
Мы ползли все вместе, вольные и заключенные. Шофер, у которого кончился бензин, остался ждать помощь, которую вызовем мы. Остался, собрав костер из единственного сухого дерева, которое оказалось под рукой - из дорожных вешек. Спасение шофера грозило, может быть, смертью другим машинам - ведь все дорожные вешки были собраны, сломаны и положены в костер, горящий небольшим, но спасительным огнем, и шофер согнулся над костром, над пламенем, время от времени подкладывая очередную палочку, щепочку - шофер даже не думал согреться, погреться. Он только берег жизнь... Если бы шофер бросил машину, уполз вместе с нами по холодным острым камням горного шоссе, бросил груз - шофер получил бы срок. Шофер ждал, а мы ползли - за помощью.
Я полз, стараясь не сделать ни одной лишней мысли - мысли были как движения - энергия не должна быть потрачена ни на что другое, как только на царапанье, переваливание, перетаскивание своего собственного тела вперед по зимней ночной дороге.
И все же паровозным дымом казалось наше собственное дыхание на пятидесятиградусном морозе. Серебряные лиственницы в тайге казались взрывом паровозного го дыма. Белая мгла, которой было закрыто небо и наполнена наша ночь, тоже была паровозным дымом, дымом моей многолетней мечты. В этом безмолвии белом я услышал, не шум ветра, услышал музыкальную фразу с неба и ясный, мелодичный, звонкий человеческий голос, звучащий прямо в морозном воздухе над нами. Музыкальная фраза была галлюцинацией, звуковым миражем, в нем было что-то от паровозного дыма, заполнившего
мое ущелье. Человеческий голос был только продолжением, логическим продолжением этого зимнего музыкального миража.
Но я увидел, что этот голос слышу не я один. Все ползущие слышали этот голос. Холодея, но не в силах двинуться. В голосе с неба было что-то большее, чем надежда, большее, чем наше черепашье движение к жизни. Голос с неба повторял: передаю сообщение ТАСС. Пятнадцать врачей... Их незаконно обвинили, они ни в чем не повинны, их признания получены путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами приемов следствия.
Врачей отпустили. Вот это номер! А как же почта Лидии Тимашук и орден. Как журналистка Елена Кононенко, прославлявшая бдительность и героиню этой самой бдительности, бдительность олицетворенную, персонифицированную бдительность, бдительность, показанную на обозрение всему миру.
Ибо смерть Сталина не произвела на нас, многоопытных, надлежащего впечатления.
Уже давно играла какая-то небесная музыка, когда мы поползли вперед. Никто не сказал ни слова - каждый справлялся с новостью сам.
Уже замерцали огни поселка. Навстречу к ползущим выходили их жены, подчиненные и начальники. Навстречу мне не вышел никто - я сам должен был доползти до барака, до комнаты, до койки, зажечь и растопить железную печку. И когда я согрелся, напился горячей воды, согретой в кружке прямо в печке, на горящих дровах, выпрямился перед огнем, чувствуя, как теплый свет пробегает по моему лицу - не вся же кожа лица была отморожена раньше - были ведь и сохранившиеся пятна, дольки, части,- я принял решение.
На следующий день я подал заявление об увольнении.
- Увольнение - в руце божией,- насмешливо сказал начальник района, но заявление принял, и с очередной фельдъегерской почтой это заявление увезли.
"На Колыме я семнадцать лет. Прошу меня уволить. Я не пользуюсь, как бывший заключенный, никакими правами на выслугу лет, на начисления. Расходов по моему увольнению государство почти не несет. Прошу". Через две недели я получил ответ-отказ без всяких мотивировок. Тут же я написал протест прокурору, требуя вмешательства и так далее.
Суть была в том, что если возникает какая-нибудь надежда - должны быть сняты или разбиты всякие юридические оковы - чтобы формальности, бумажки не задержали. Скорее всего - переписка моя бесполезна. А вдруг...
В клубе сорвали портреты Берии, а я все писал, писал... Арест Берии не укрепил меня в моих надеждах. Те события совершались как бы сами по себе, и тайная их связь с моей судьбой не ощущалась явно. Не о Берии мне надо было думать.
Прокурор ответил через две недели. Это был прокурор, занимавший высокие должности в соседнем управлении. Прокурор был снят с работы и переведен в захолустье. Жена прокурора торговала швейными машинами по удесятеренным ценам - об этом даже был написан фельетон. Прокурор пробовал обороняться наиболее привычным оружием - доносил, что дневальный начальника управления Азбукин торгует среди заключенных махоркой по десять рублей за цигарку. А махорку получает в посылках с материка самолетами, чуть ли не дипломатической почтой - по особым весовым багажным нормам для высшего начальства, а то и вовсе без всяких норм. За столом начальника управления садились по двадцать человек ежедневно, и никакие полярные ставки, никакие выслуги лет не могли покрыть расходов на вино, на фрукты. Начальник управления был нежный семьянин, отец двух детей. Все расходы покрывала продажа махорки - десять рублей самодельная папироса - восемь спичечных коробков, шестьдесят папирос в пачке-осьмушке. Шестьсот рублей восьмушка, пятьдесят граммов - игра стоила свеч.