Леонид Леонов - Скутаревский
...его губы как бы склеились; неравная то была борьба, потому что трудней всего преодолевать себя. Казалось: неоспоримое какое-то право имел он на нее: вот он хотел, вот он достиг. Он шел с горы и на пути встретил последнее дерево, за которым предстоял спуск в прохладную, бесплодную и сумеречную долину; тем более стоило продлить это бесконечно малое мгновенье, отдохнуть в его тени, хотя бы и сопровождалось это многократно оклеветанным ритуалом любви. Кстати, он достаточно смутно представлял себе, к а к все это происходит. Кажется, теперь уже не играют на лютнях; теперь проще, теперь ходят в кино и, подслеповато щурясь на плоскую, всем телом мигающую красавицу, жуют пакостные, липучие леденцы; потом целуются в подворотнях, по-собачьи, наугад тычась губами в мокрые от снега воротники; потом следует обычная химия любви, пока дело не втекает в законное русло судопроизводства и алиментов. В суматохе он даже забывал разглядеть - не стоит ли перед ним только кургузая портняжная болванка, наделенная им теми же мнимыми эмоциями обожания и любовного трепета, какими, хоть и в малой мере, он одевал когда-то и старую свою жену. Женя молчала, она требовательно ждала ответа. Тогда, подумав, он тяжеловесно переступил с ноги на ногу, и осколки блюдца захрустели у него под подошвой.
- Я очень мудрю, когда касаюсь этих тонких дел. - А смысл был иной, а смысл был - "ведь теперь же не ночь, а ясный день, Женя. Видите ли, мой день и ваша ночь не совпадают".
- Но я постараюсь понять вашу мудрость! - кивнула она, принимая вызов.
- Нет, но, помните, у Фауста... "вся мудрость мира меньше одного твоего слова". Я не хочу говорить банальностей, потому что, если они не испугают вас, я расстанусь с вами, Женя.
Она прислушивалась, сурово сдвинув брови.
- ...я уже старый воробей. Слушайте меня: я изучил эту материю в пределах, доступных нынче человеческому мозгу. Я видел электронные души тел, Женя. Мои пальцы утончались по мере того, как обострялось зрение и повышалась жадность... прекрасная человеческая жадность - знать! Держа атом в руке, я уже пытался - хотя бы любопытства, а не власти ради! отколупнуть ноготком его электроны. Я окружил материю капканами, и вот, в крайнее мгновенье, когда я ею овладевал средствами ее же силы, она взорвалась, она ударила меня в глаза, и там, где витали в пустоте невесомые частицы, я увидел лужайку, какой-то декларационно-наивный курослеп на ней и девушку в белом платье... - Конечно, понятие девушки в этом месте следовало толковать расширительнее. - Это случилось задолго до того, как я встретил вас на шоссе. Так всегда: название приходит потом! На старости э т о всегда несчастье, но кто же смеет противиться попыткам своего воскрешения? Больше того, я до немоты рад, хотя и выражаю сие длинно и нечленораздельно. Видите ли, девочка, сейчас я даже моложе и глупее вас. - Ему так и не удалось подобрать слова, чтобы передать свое тогдашнее ощущение: оно походило на одно место вагнеровской увертюры к "Фаусту"; есть там некий исполинский всхлип, точно разрезают медного человека, чтоб сделать заново, и он кричит, потому что рвутся его медные сухожилья... Он выразил это по-своему: - Я знаю одно место в музыке, где есть радость и знание всего вперед и благословение всего, что неминуемо приходит за ними следом.
Почти испуганной теперь казалась Женя. Минуту назад она еще не знала, какую пещеру открывает детским ключиком, каких призраков, десятилетья запертых в неволе, выпускает наружу; и вот они дикостной толпою ударились в нее, - она зажмурилась и отступила. Ей стало холодно, в ее потемнелых зрачках отражалось лишь расплывчатое смущенье.
Он заключил иронически эти медные стенанья:
- Вот видите, а меня еще в директорах держат. Гнать таких надо железной метлой. Рекомендую посечь меня в стенной газете. Ну, пойдемте, а то я вас перепугаю вконец. Неофит Федор уже готов, и пора его отпаивать чаем.
Из чайника со свистом выбивалась струя пара. Он взял его и торжественно понес; Женя следовала за ним со стопкой посуды в руках.
Отсутствия их никто не заметил. Держа руку на колене Федора Андреича, Фома Кунаев врубал в него свои слова, и каждое слово надолго оставалось в памяти, как зарубка, сделанная топором:
- Чертило ты! Я дам тебе клуб, через который проходят в сутки двадцать девять тысяч человек... Строители... армия, армия... я дам тебе лучшие краски нашего производства, дам тебе стены, на которых никогда не было еще написано ничего, - голые, грубого штукатурного зерна стены. Ты влезешь на леса и... и вали, действуй. Милый, да не трактора от тебя требуются, а ты своими словами дай, чем мы дышим и побеждаем чем. - Он передохнул и с конфузливым изумленьем подмигнул Черимову: - Во, Николай, здорово я говорить стал... прямо без запинки и даже по вопросам искусства, а?
И, видимо, столь велик был его запал, что и после появления Сергея Андреича, которого он дожидался давно уже, он продолжал мять так и эдак вялую художническую руку, как бы затем, чтоб или приласкать, воодушевить, или уж взять ее поухватистее, вырвать из сустава, да и написать ею все э т о самому. Федор Андреич сидел неподвижно, глядя в пол, и какая-то сокрытая жилка чувствительно пульсировала в его лице. "Да, да, - думал он, - уйти надо, прикоснуться к основам всех тех вещей, из которых складывается жизнь будущего века".
ГЛАВА 20
Так, спускаясь с горы, он оставлял друзей, семью и старинные привычки. Полагалось радоваться, что вот спадают стеснительные обручи, мешавшие росту человека. Но все представал почему-то иной образ: с раскидистого и шумного дерева облетали скоробленные листья, а для новых еще не наступило весны. Напрасно, простерши голые сучья, шарило оно по зимней пустоте и цеплялось за ускользающий ветер, - крепко держала корни промерзлая земля. Попутно вспоминались такие стишки у Арсеньева князца: "Человек ухватился за бурю, а она ему руки напрочь!.." И еще бился на ветке когда-то полновесный и звучный, сохлый теперь и последний листок с ы н. Слово это росло, тяжелело, принимало не изведанную еще форму, слово это могущественней оркестра сопровождало первый его крутой житейский поворот, и вот умерло, и вот повисло на последней нитке. Но, значит, сыновьям прощают и большее! - Тотчас после черимовского сообщенья Сергей Андреич готов был лично поехать к Арсению, предупредить об опасности. И хотя ему нравилось, что Черимов с таким упорством стремится к обнаружению черного сибирского дела, Арсений был ему роднее по веществу; и, даже целиком разделяя черимовское намеренье, он тем не менее хотел, чтоб только одного Арсения миновала горькая последующая участь. Впрочем, через сутки обстоятельства переменились. Черимов наткнулся на разъяснения второй, уже петрыгинской экспертизы, и Скутаревский счел за лучшее объясниться тем временем с бывшим шурином своим непосредственно.
Вечером, по окончании работ, он позвонил ему из институтского кабинета, и, показательное обстоятельство, в той же степени, в какой происходила здесь хлопотливая душевная суетня, голос Петрыгина звучал с сытой и уверенной ясностью:
- А, это ты, советский Фарадей!.. читал, читал про тебя. Бросай к чертям своих рыб и приезжай. Вали как есть. Будут все свои и еще... - он назвал знаменитого иностранного пианиста, застрявшего на гастролях в Москве. - Что он делает из Листа, если бы ты слышал! Ах, подлец... Аналитиков не терплю, но у этого если буря - так это трактат по метеорологии, соловей - так ведь каждое перышко на нем разберешь. Ну, приезжай, будь душка! И потом, чуть не забыл, как ты устроился с квартирой? Осип пошел на уступки и скинул еще четыре тысячи... я его прижал, стрекулиста!
Слова его, разбрасываемые с торопливой и подозрительной щедростью, засорили весь провод; Сергею Андреичу некуда было вставить даже восклицания.
- Перестань, - впихнул он наконец одно. - У меня деловой разговор.
- Вот приезжай, и поболтаем. Погоди, я уронил запонку... где же она, черт! ах вот... нет. Да, кстати: лису-то я убил - богатейший зверь! Шкурка за мною!
- Дело в следующем, - энергично приступил Скутаревский. - Я настоятельно и уже в последний раз прошу оставить Арсения в стороне от твоих предприятий.
Последовала краткая пауза, Петрыгин молчал, ноне клал трубку: возможно, он все еще искал отскочившую запонку.
- Не разумею, о чем ты... во всяком случае, этот разговор не для телефона.
- ...или я расшифрую тебя к чертовой матери! - с бешенством заключил Скутаревский.
Петрыгин несколько оправился от первого удара:
- Мне трудно говорить с тобой в таком блатном тоне. Ты что, запил, что ли?
И опять чрезвычайная по напряженности наступила тишина. Провод был чист, и, представлялось, неисчислимые электронные орды на нем ждут лишь сигнала, чтобы ринуться криком или бранью в ту или иную сторону. Порывами было слышно в трубке одышливое кряхтенье Петра Евграфовича; возможно - уже стоя на коленях, он шарил по полу свою запонку. Кто-то пришел к нему, и хозяин пробурчал в сторону: "А, входи, входи, не наступи только... я потерял одну вещицу". И затем снова нуднейшее длилось молчанье.