Александр Герцен - Былое и думы (Часть 4)
- Ведь ты знаешь, что у него нрав такой; это - болезнь, влияние доброй Серафимы, но неразвитой и тяжелой, дальше и дальше толкает его в этот несчастный путь, а ты споришь с ним, как будто он был в нормальном положении.
.......................................
Чтоб кончить этот грустный рассказ, приведу два примера... В них ярко выразилось, как далеко мы ушли от теории варения кофея в Покровском. (227)
Как-то вечером, весной 1846 года, у нас было человек пять близких знакомых и в том числе Михаил Семенович.
- Нанял ты нынешний год дом в Соколове?
- Нет еще, денег нет, а там надобно платить вперед.
- Неужели же все лето останешься в Москве?
- Подожду немного, потом увидим.
Вот и все. Никто не обратил на этот разговор никакого внимания, и через секунду шла покойно другая речь.
Мы собирались на другой день после обеда съездить в Кунцево, которое любили с детства. Кетчер, Корш и Грановский хотели ехать с нами. Поездка состоялась, и все шло своим порядком, кроме Кетчера, мрачно подымавшего брови; но наконец все были обстреляны.
Вечер был наш, весенний, без палящего жара, но теплый; лист только что развернулся; мы сидели в саду, шутя и разговаривая. Вдруг Кетчер, молчавший с полчаса, встал и, остановясь передо мной, с лицом прокурора фемического суда и с дрожащей от негодования губой, сказал мне:
- А надобно тебе честь отдать: ловко ты вчера Михаилу Семеновичу напомнил, что он еще не заплатил тебе девятьсот рублей, которые брал у тебя.
Я истинно ничего не понял, тем больше, что, наверное, год не думал об долге Щепкина.
- Деликатно, нечего сказать. Старик теперь без денег с своей огромной семьей собирается в Крым, а тут ему в присутствии пяти человек говорят: "Нет денег на наем дачи!" Фу, какая гадость!
Огарев вступился за меня, Кетчер накинулся HI него; нелепым обвинениям не было конца; Грановский попробовал его унять, не смог и уехал с Коршем прежде нас. Я был рассержен, унижен и отвечал очень жестко. Кетчер посмотрел исподлобья и, не говоря ни слова, пошел пешком в Москву. Мы остались одни и в каком-то жалком раздражении поехали домой.
Я хотел на этот раз дать сильный урок и если не вовсе прервать, то приостановить сношения с Кетчером. Он раскаивался, плакал; .Грановский требовал мира, говорил с Natalie, был глубоко огорчен. Я помирился, но не весело и говоря Грановскому: "Ведь это на три дня".
Вот прогулка, а вот и другая. (228)
Месяца через два мы были в Соколове. Кетчер и Серафима отправлялись вечером в Москву. Огарев поехал "х провожать верхом на своей черкесской лошади; не было ни тени ссоры, размолвки.
...Огарев возвратился через два-три часа; мы посмеялись, что день прошел так мирно, и разошлись.
На другой день Грановский, который накануне был в Москве, встретил меня у нас в парке; он был задумчив, грустнее обыкновенного, и наконец сказал мне, что у него есть что-то на душе и что он хочет поговорить со мной. Мы пошли длинной аллеей и сели на лавочке, вид с которой знают все, бывшие в Соколове.
- Герцен, - сказал мне Грановский, - если б ты знал, как мне тяжело, как больно... как я, несмотря ни на что, всех люблю, ты знаешь... и с ужасом вижу, что все разваливается. И тут, как на смех, мелкие ошибки, проклятое невнимание, неделикатность...
- Да что случилось, скажи, пожалуйста? - спросил я, действительно испуганный.
- То, что Кетчер взбешен против Огарева, да и, по правде сказать, трудно не быть взбешенным: я стараюсь, делаю, что могу, но сил моих нет, особенно когда люди не хотят ничего сами сделать.
- Да дело-то в чем?
- А вот в чем: вчера Огарев поехал Кетчера и Серафиму провожать верхом.
- При мне было, да и я Огарева видел вечером, он ни слова не говорил.
- На мосту Кортик зашалил, стал на дыбы; Огарев, усмиряя его, с досады выругался при Серафиме, и она слышала... да и Кетчер слышал. Положим, что он не подумал, но Кетчер спрашивает: "Отчего на него не находят рассеянности в присутствии твоей жены или моей?" Что на это сказать?., и притом, при всей простоте своей, Серафима очень сюссептибельна157, что при ее положении очень понятно.
Я молчал. Это перешло все границы.
- Что ж тут делать?
- Очень просто: с негодяями, которые в состоянии намеренно забываться при женщине, надобно (229) раззнакомиться. С такими людьми быть близким гом презрительно...
- Да он не говорит, что Огарев это сделал намеренно.
- Так о чем же речь? И ты, Грановский, друг Огарева, ты, который так знаешь его безграничную деликатность, повторяешь бред безумного, которого пора посадить в желтый дом. Стыдно тебе.
Грановский смутился.
- Боже мой! - сказал он, - неужели наша кучка людей, единственное место, где я отдыхал, надеялся, любил, куда спасался от гнетущей среды, -ч- неужели и она разойдется в ненависти и злобе?
Он покрыл глаза рукой.
Я взял другую, мне было очень тяжело.
- Грановский, - сказал я ему, - Корш прав: мы все слишком близко подошли друг к другу, слишком стиснулись и заступили друг другу в постромки... Gemach! друг мой, Gemach!158 Нам надобно проветриться, освежиться. Огарев осенью едет в деревню, я скоро уеду в чужие края, - мы разойдемся без ненависти и злобы; что было истинного в нашей дружбе, то поправится, очистится разлукой.
Грановский плакал. С Кетчером по этому делу никаких объяснений не было.
Огарев действительно осенью уехал, а вслед за ним - и мы.
Laurel House, Putney, 1857.
Лересмотрено в Буасьере
и на дороге в сентябре 1865.
...Реже и реже доходили до нас вести о московских друзьях. Запуганные террором после 1848 они ждали верной оказии. Оказии эти были редки, паспортов почти не выдавали. От Кетчера - годы целые ни слова; впрочем, он никогда не любил писать.
Первую живую весть, после моего переселения в Лондон, привез в 1855 году доктор Никулин... Кетчер был в своей стихии, шумел на банкетах в честь севастопольцев, обнимался с Погодиным и Кокоревым, обнимался с черноморскими моряками, шумел, бранился, (230) поучал. Огарев, приехавший прямо со свежей могилы Грановского, рассказывал мало; его рассказы были печальны...
Прошло еще года полтора. В это время была окончена мною эта глава и кому первому из посторонних прочтена? - Да, - habent sua fata libelli!159
Осенью 1857 года приехал в Лондон Чичерин. Мы его ждали с нетерпением; некогда один из любимых учеников Грановского, друг Корша и Кетчера, он для нас представлял близкого человека. Слышали мы о его жесткости, о консерваторских веллеитетах160, о безмерном самолюбии и доктринаризме, но он еще был молод... Много угловатого обтачивается течением времени.
- Я долго думал, ехать мне к вам или нет. К вам теперь так много ездит русских, что, право, надобно иметь больше храбрости не быть у вас, чем быть... Я же, как вы знаете, вполне уважая вас, далеко не во всем согласен с вами.
Вот с чего начал Чичерин.
Он подходил не просто, не юно, у него были камни за пазухой; свет его глаз был холоден, в тембре голоса был вызов и страшная, отталкивающая самоуверенность. С первых слов я почуял, что это не противник, а враг, но подавил физиологический сторожевой окрик, - и мы разговорились.
Разговор тотчас перешел к воспоминаниям и к расспросам с моей стороны. Он рассказывал о последних месяцах жизни Грановского, и, когда он ушел, я был довольнее им, чем сначала.
На другой день после обеда речь зашла о Кетчере. Чичерин говорил об нем, как о человеке, которого он любит, беззлобно смеясь над его выходками; из подробностей, сообщенных им, я узнал, что обличительная любовь к друзьям продолжается, что влияние Серафимы дошло до того, что многие из друзей ополчились против нее, исключили из своего общества и пр. Увлеченный рассказами и воспоминаниями, я предложил Чичерину прочесть ненапечатанную тетрадь о Кетчере и прочел ее всю. Я много раз раскаивался в этом, не потому, чтоб он во зло употребил читанное мною, а потому, (231) что мне было больно и досадно, что я в сорок пять лет мог разоблачать наше прошедшее перед черствым человеком, насмеявшимся потом с такой беспощадной дерзостью над тем, что он называл моим "темпераментом".
Расстояния, делившие наши воззрения и наши темпераменты, обозначились скоро. С первых дней начался спор, по которому ясно было, что мы расходимся во всем. Он был почитатель французского демократического строя и имел нелюбовь к английской, не приведенной в порядок свободе. Он в императорстве видел воспитание народа и проповедовал сильное государство и ничтожность лица перед ним. Можно понять, что были эти мысли в приложении к русскому вопросу. Он был гувернементалист, считал правительство гораздо выше общества и его стремлений и принимал императрицу Екатерину II почти за идеал того, что надобно России. Все это учение шло у него из целого догматического построения, из которого он мог всегда и тотчас выводить свою философию бюрократии.
- Зачем вы хотите быть профессором, - спрашивал я его, - и ищете кафедру? Вы должны быть министром и искать портфель.