Антон Чехов - Том 2. Рассказы, юморески 1883-1884
— Дед, вода уж близко! Слышишь?
Дед прислушался, На этот раз он услышал гул, не похожий на вой ветра или шум деревьев. Дурачок был прав. Нельзя уже было сомневаться, что Литвинов со своими рыбаками не воротится на сушу праздновать Рождество.
— Кончено! — сказал Денис. — Ломает!
Старуха взвизгнула и присела к земле. Барыня, мокрая и дрожащая от холода, подошла к лодке и стала слушать. И она услышала зловещий гул.
— Может быть, это ветер! — сказала она. — Ты убежден, Денис, что это лед ломает?
— Божья воля-с!.. За грехи наши, сударыня…
Денис вздохнул и добавил нежным голосом:
— Пожалуйте наверх, сударыня! Вы и так вымокли!
И люди, стоявшие на берегу, услышали тихий смех, смех детский, счастливый… Смеялась бледная женщина. Денис крякнул. Он всегда крякал, когда ему хотелось плакать.
— Тронулась в уме-то! — шепнул он темному силуэту мужика.
В воздухе стало светлей. Выглянула луна. Теперь всё было видно: и море с наполовину истаявшими сугробами, и барыню, и Дениса, и дурачка Петрушу, морщившегося от невыносимой боли. В стороне стояли мужики и держали в руках для чего-то веревки.
Раздался первый явственный треск невдалеке от берега. Скоро раздался другой, третий, и воздух огласился ужасающим треском. Белая бесконечная громада заколыхалась и потемнела. Чудовище проснулось и начало свою бурную жизнь.
Вой ветра, шум деревьев, стоны Петруши и звон — всё умолкло за ревом моря.
— Надо уходить наверх! — крикнул Денис. — Сейчас берег зальет и занесет кригами. Да и утреня сейчас начнется, ребята! Пойдите, матушка-барыня! Богу так угодно!
Денис подошел к Наталье Сергеевне и осторожно взял ее под локти…
— Пойдемте, матушка! — сказал он нежно, голосом, полным сострадания.
Барыня отстранила рукой Дениса и, бодро подняв голову, пошла к лестнице. Она уже не была так смертельно бледна; на щеках ее играл здоровый румянец, словно в ее организм налили свежей крови; глаза не глядели уже плачущими, и руки, придерживавшие на груди шаль, не дрожали, как прежде… Она теперь чувствовала, что сама, без посторонней помощи, сумеет пройти высокую лестницу…
Ступив на третью ступень, она остановилась как вкопанная. Перед ней стоял высокий, статный мужчина в больших сапогах и полушубке…
— Это я, Наташа… Не бойся! — сказал мужчина.
Наталья Сергеевна пошатнулась. В высокой мерлушковой шапке, черных усах и черных глазах она узнала своего мужа, помещика Литвинова. Муж поднял ее на руки и поцеловал в щеку, причем обдал ее парами хереса и коньяка. Он был слегка пьян.
— Радуйся, Наташа! — сказал он. — Я не пропал под снегом и не утонул. Во время метели я со своими ребятами добрел до Таганрога, откуда вот и приехал к тебе… и приехал…
Он бормотал, а она, опять бледная и дрожащая, глядела на него недоумевающими, испуганными глазами. Она не верила…
— Как ты измокла, как дрожишь! — прошептал он, прижимая ее к груди…
И по его опьяневшему от счастья и вина лицу разлилась мягкая, детски добрая улыбка… Его ждали на этом холоде, в эту ночную пору! Это ли не любовь? И он засмеялся от счастья…
Пронзительный, душу раздирающий вопль ответил на этот тихий, счастливый смех. Ни рев моря, ни ветер, ничто не было в состоянии заглушить его. С лицом, искаженным отчаянием, молодая женщина не была в силах удержать этот вопль, и он вырвался наружу. В нем слышалось всё: и замужество поневоле, и непреоборимая антипатия к мужу, и тоска одиночества, и наконец рухнувшая надежда на свободное вдовство. Вся ее жизнь с ее горем, слезами и болью вылилась в этом вопле, не заглушенном даже трещавшими льдинами. Муж понял этот вопль, да и нельзя было не понять его…
— Тебе горько, что меня не занесло снегом или не раздавило льдом! — пробормотал он.
Нижняя губа его задрожала, и по лицу разлилась горькая улыбка. Он сошел со ступеней и опустил жену наземь.
— Пусть будет по-твоему! — сказал он.
И, отвернувшись от жены, он пошел к лодке. Там дурачок Петруша, стиснув зубы, дрожа и прыгая на одной ноге, тащил лодку в воду.
— Куда ты? — спросил его Литвинов.
— Больно мне, ваше высокоблагородие! Я утонуть хочу… Покойникам не больно…
Литвинов прыгнул в лодку. Дурачок полез за ним.
— Прощай, Наташа! — крикнул помещик. — Пусть будет по-твоему! Получай то, чего ждала, стоя здесь на холоде! С богом!
Дурачок взмахнул веслами, и лодка, толкнувшись о большую льдину, поплыла навстречу высоким волнам.
— Греби, Петруша, греби! — говорил Литвинов. — Дальше, дальше!
Литвинов, держась за края лодки, качался и глядел назад. Исчезла его Наташа, исчезли огоньки от трубок, исчез наконец берег…
— Воротись! — услышал он женский надорванный голос.
И в этом «воротись», казалось ему, слышалось отчаяние.
— Воротись!
У Литвинова забилось сердце… Его звала жена; а тут еще на берегу в церкви зазвонили к рождественской заутрене.
— Воротись! — повторил с мольбой тот же голос.
Эхо повторило это слово. Протрещали это слово льдины, взвизгнул его ветер, да и рождественский звон говорил: «Воротись».
— Едем назад! — сказал Литвинов, дернув дурачка за рукав.
Но дурачок не слышал. Стиснув зубы от боли и глядя с надеждою в даль, он работал своими длинными руками… Ему никто не кричал «воротись», а боль в нерве, начавшаяся сызмальства, делалась всё острее и жгучей… Литвинов схватил его за руки и потянул их назад. Но руки были тверды, как камень, и не легко было оторвать их от весел. Да и поздно было. Навстречу лодке неслась громадная льдина. Эта льдина должна была избавить навсегда Петрушу от боли…
До утра простояла бледная женщина на берегу моря. Когда ее, полузамерзшую и изнемогшую от нравственной муки, отнесли домой и уложили в постель, губы ее всё еще продолжали шептать: «Воротись!»
В ночь под Рождество она полюбила своего мужа…
Экзамен*
На днях явился в кабинет отца старший сын и заявил ему, что он желает выйти из-под его опеки и самостоятельно вступить в свет. Заявление это он мотивировал своим недавно наступившим совершеннолетием (ему исполнилось ровно 21 год).
— Хорошо, сын мой! — сказал отец, выслушав его. — Я согласен, но прежде, чем начать самостоятельную жизнь, ты должен выдержать у меня маленький житейский экзамен. Садись, я тебя проэкзаменую…
Сын сел. Отец нахмурился и начал:
— Чем пахнет во рту, когда ешь колбасу?
— Колбасной лавкой.
— Так, сын мой. Что жены мылят без мыла?
— Головы мужей.
— Что было бы, если бы люди ходили вверх ногами?
— Тогда Пироне шил бы шапки, а Поша шил бы сапоги…
— Совершенно верно. Отчего вода в море соленая?
— Оттого, что в нем плавают селедки…
— Старо, старо! Свое что-нибудь придумай!
— Оттого в море вода соленая, что… что… в нем купаются иногда юмористы.
— Пожалуй… Прежде спрашивали: от чего гуси плавают? Мы отвечали: от берега… Теперь ты ответь мне: от чего уплывают гуси лапчатые?
— От долгов, воинской повинности…
— Отчего не носят очков на затылке?
— Потому что очки разбиваются от подзатыльников.
— Почему человека нельзя назвать свиньей?
— Потому что он потащит к мировому.
— Какой чиж кончил курс в университете?
— Доктор Чиж*.
— Кого можно назвать падшим созданием?
— Человека, упавшего с каланчи.
— Где можно взять взаймы денег?..
Сын поднял вверх голову и задумался.
— Не знаешь, сынок? Ну, не годишься же ты в свет… Поживи под моей опекой еще месяц!
Через месяц будет новый экзамен.
Либерал*
Прекрасную и умилительную картину представляло собой человечество в первый день нового года. Все радовались, ликовали, поздравляли друг друга. Воздух оглашался самыми искренними и сердечными пожеланиями. Все были счастливы и довольны…
Один только губернский секретарь Понимаев был недоволен. В новогодний полдень он стоял на одной из столичных улиц и протестовал. Обняв правой рукой фонарный столб, а левой отмахиваясь неизвестно от чего, он бормотал вещи непростительные и предусмотренные… Возле него стояла его жена и тащила его за рукав. Лицо ее было заплакано и выражало скорбь.
— Идол ты мой! — говорила она. — Наказание ты мое! Глаза твои бесстыжие, махамет! Иди, тебе говорю! Иди, покедова не прошло время, и распишись! Иди, пьяная образина!
— Ни в каком случае! Я образованный человек и не желаю подчиняться невежеству! Иди сама расписывайся, если хочешь, а меня оставь!.. Не желаю быть в рабстве.
— Иди! Ежели ты не распишешься, то горе тебе будет! Выгонят тебя, подлеца моего, и тогда я с голоду, значит, сдыхай? Иди, собака!