Михаил Салтыков-Щедрин - Том четвертый. Сочинения 1857-1865
Но для того чтоб поставить вопрос как можно яснее, необходимо рассказать читателю историю Петрушки.
Петрушка рос на глазах у Любови Александровны, и Любовь Александровна с удовольствием замечала, что из него формируется молодой человек сильный, статный и красивый. Любовь Александровна была вдова, и притом вдова слабая, нервная и очень добрая. Сколько раз, бывало, в интимной беседе с своей компаньонкой она говаривала:
— Ах, друг мой, Надежда Ивановна! если б вы знали, как мне тяжко! ах, как мне тяжко!
И хотя не объясняла, какого рода удручает ее тяжесть, но Надежда Ивановна умела хорошо понимать и без лишних слов. И обе они вздыхали, обе вперяли глаза в неизглядную даль, на туманном фоне которой кокетливо рисовался Петрушка, играющий в бабки, Петрушка, стоящий за стулом с тарелкой под мышкой, Петрушка, поедающий объедки, оставшиеся после жирной барской трапезы.
— А как вы думаете, Надежда Ивановна, из Пьера выйдет верный слуга? — спрашивала с беспокойством Любовь Александровна, — он не обманет? Он не сделает, как этот мерзавец Костяшка? Он не забудется против своей благодетельницы, как Ионка-подлец?
Надежда Ивановна удостоверяла, что «не обманет», «не сделает» и «не забудется». После этого Любовь Александровна опять легонько вздыхала и опять произносила:
— Ах, ma chère, если б вы только знали, как мне тяжко! ах, как мне тяжко!
А Петрушка между тем рос себе да рос; в плечах широк, телом бел, с лица румян — загляденье! Да и баловала же его добрая барыня, Любовь Александровна! Накладет, бывало, себе на тарелку всякого кушанья стогом, чуточку вилкой поворошит и сдаст все Петрушке. А Петрушка лопает себе и думает, что так тому и быть должно. Или вот встретится с Петрушкой в коридоре: «Пьер! — скажет, — ты будешь мне верным слугой?» И, сказавши это, словно растеряется.
— А что вам служить-то? нешто вы стоите? — ответит Петрушка, а сам так и загорится весь.
Таким манером мялось да тянулось у них это дело до тех пор, пока барыне в город не занадобилось ехать. Собралась и Петрушку с собой захватила. Дорогой все представлялся Любови Александровне Ионка-подлец, который однажды чуть-чуть в нее подсвечником не пустил («еще слава богу, что хоть потом-то кой-как его в солдаты сбыла!»), а Петрушка тем временем лихачом таким на облучке приснастился, только и дела, что к барыне оборачивается да смотрит на нее… ну, словно твой май радошный смотрит! К ночи на постоялый двор взъехали; покушала Любовь Александровна чаю; хотелось еще курочки домашненькой да белорыбицы провесненькой покушать, однако не могла. Даже Надежда Ивановна выговорила:
— Ах, ma chère, я просто не постигаю, как только это вы есть в состоянии!
Только непроглядная же и ночь на дворе стояла! Ни огонька в мужичьих избах, ни души на улице; даже собаки притаились не вякнут; даже извозчичьи лошади перестали мотать головами и вздрагивать бубенчиками. А ветер все крепчает да крепчает и, прорываясь сквозь пазы ветхих мужичьих избенок, так-то жалостливо ноет, словно все сердце человеческое высосать хочет. А сверху все сыплет да сыплет пушистым белым саваном на помертвевшую землю, и вдруг точно ливнем каким засыплет в окошко, и выглянет в горницу со двора словно голова мертвеца безокая…
Говорит этот ветер Ивану молодшему:
«Спи, молодший Иван! спи, сирота! однако ума, смотри, не проспи! Ох, измаялся, извздыхался ты, разанафемское тягло жизни тянучи! поизмяло-таки, поистратило тебя злое лютое гореваньице! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Уж и холодно ж молодшему Ивану на нетопленной печке спати! Уж и голодно ж дураку, не лопавши, длинну ночь коротати! Оборвался весь! изломался весь! обмололся весь! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Уж и где ж молодшему Ивану сытого ества добывати! Уж и где ж дураку пьяного пойла промышляти! Где ему для младой хозяюшки платья цветного поискати! Ж-ж-Ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Вышел бы Иван в темную дубраву ества добывати! Стал бы я, Иван, на большой дороге пойла промышляти! Взял бы я, Иван, свой топорик вострый! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Темную дубраву снегом завалило! Ждать-то на дороге холодно да жутко! Был топорик вострый — был да притупился! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!
Встань же, молодший Иван! помолися святому Николе! Милостив угодник — может, и пособит! Именем Христовым хлебца насбираешь, печурку истопишь, бабу нарядишь! Ж-ж-ж-и-и-и! спи, Иван! ж-ж-ж-и-и-и! сирота!»
А Любови Александровне не спится. И жутко-то ей и сладко. Слышит она, как Петрушка на сундуке за перегородкой с боку на бок ворочается, слышит и думает: «Господи! да неужто ж и в самом деле на дворе такая ночь темная?»
— Петруня! а Петруня! — говорит она, — встань да посмотри-ка в окно: никак, кто глядит!
Встал Петрушка, подошел к окну: ничего! никто таки в окно не глядит!
И опять все смолкло. В соседней комнате бестолково стучит маятник, и в такт ему вторит тонкий свист безмятежной Надежды Ивановны. Господи! вот и опять белая голова в окно показалась! вон кто-то словно стукнул под окном… У Любови Александровны сердце замерло; Любови Александровне душно и страшно…
— Петруня! а Петруня! чтой-то словно мне робко! — шепчет она, — кабы ты лег на полу…
Да; на дворе непроглядная ночь стояла, а у Любови Александровны майское солнышко в сердце разгоралося; да; на дворе бушевала бешеная вьюга, а у Любови Александровны райские цветики в сердце расцветали! Ох, да и светла же, тепла же была ночь темная, длинная!..
— Ты будешь, Петруня, мне верным слугой? — шептала Любовь Александровна, когда сквозь окошки робко проглянул первый луч белого света….
Однако Любовь Александровна ошиблась в расчете. Петрушка слишком скоро доказал, что он еще более невежлив, нежели Костяшка-мерзавец и Ионка-подлец. Во-первых, он немедленно потребовал, чтоб его величали Петром Афанасьичем, во-вторых, начал знаться только с попами да с соседними приказчиками, и в-третьих, наконец, винища этого стал напиваться даже до скверноты. И добро бы еще тихим манером, в четырех стенах натрескаться, а то норовит как бы в чужих людях, и чем больше народу, тем сильней да сильней его словно черт под бока толкает:
— Я, — говорит, — у барыни первый человек есть! Я, — говорит, — с барыней что желаю, то и сделаю!
Любовь Александровна слушает, бывало, рассказы о Петрушкиных проделках, да только пальчиком около пальчика перевертывает.
— А что, — говорит, — ведь эдак он, Надежда Ивановна, меня на весь околоток ославит!
Надежда Ивановна молчит и вздыхает.
— Да он, видно, позабыл, курицын сын, что я ему завтра же лоб забрить велю! — храбрится Любовь Александровна.
Надежда Ивановна опять молчит и вздыхает.
— Да что ж молчишь-то, сударыня! — пристает Любовь Александровна, — что ты, как лошадь сапатая, все «фу» да «фу»! Ведь я его, подлеца, сегодня же в Сибирь упеку!
— Всё-то вы только хвастаетесь! — молвит Надежда Ивановна и отойдет от расстроенной барыни прочь.
И сядет наша барыня около окошечка и учнет опять на дорожку поглядывать, не везут ли ее Петрушёньку ненаглядного, не наставили ли ему злые люди фонарей под глаза, не ушибли ли вымерясь его, голубя кроткого? И как увидит, что везут, вся так и встрепенется, сердечная: и самовар-то ставить велит, и закуску-то готовить, и постелюшку-то стлать приказывает — неравно, мол, отдохнуть с дороги захочется.
А он себе ломит нахрапом вперед да сопит с пьяных глаз. Она к нему с лаской да с вежливостью, а он в ответ: «Отвяжись, мол, ты, старые дрожжи!.. надоела!» Ну и отойдет; только поплачет где-нибудь в уголку да потихонечку скажет:
— Не попоить ли его малинкой с дороги-то, Надежда Ивановна?
— Нашли чего… малинки! — желчно огрызнется Надежда Ивановна.
Так-таки и не отдали в солдаты Петрушеньку.
Разберем этот случай логически.
Вопрос первый. Почему Любовь Александровна обратила внимание на Петрушку и могла ли она не обратить его?
Выше было сказано, что Любовь Александровна была вдова расстроенная. Увы! кто испытал на себе, что значит всеобщее расстройство, тот знает, как оно тяжело! Это совсем не то, что какой-нибудь пальчик болит, — нет, это общее, повсеместное воздыхание, это тоска, это потерянный аппетит к жизни. Болезнь подкрадывается неслышными шагами; постепенно, один за другим, она обрывает цветы человеческой жизни и наконец оставляет лишь остов, нагой и безобразный остов. Нет больше утех! виды мелькают впереди всё туманные да сомнительные, воображение тухнет, изобретательность оказывается ничтожною! Что делать, куда деваться, чтоб поднять жизненный уровень?
Любовь Александровна узнала на опыте и эту тоску, и это повсеместное воздыхание. «Господи! скука какая! — говаривала она, наслушавшись вдоволь сплетен горничных и Надежды Ивановны и взаимных друг на друга доносов старосты и ключницы, — хоть бы кто-нибудь заехал, что ли?» Но, как назло, никто не заезжал, никто и не думал рассеять скучающую вдову, потому что кругом жили тоже всё вдовы, расстроенные и скучающие, которым впору было совладать со своей собственной скукой. И снова она принималась за сплетни и пересуды, и снова зевала и жаловалась, не находя в них ничего такого, что не было бы ей заранее и наизусть известно. А между тем внутри что-то горит и подманивает; с каждым днем настоятельнее и настоятельнее сказывается неутоленная жажда жизни; сердце болит, сердце изнемогает и стонет…