Анатолий Ким - Остров Ионы
- Ты доволен своей работой? Я только о работе. Предупреждаю: до всего другого мне дела нет.
- Очень доволен. Можно уверенно сказать, что если я уже умер, то я умер, насыщенный работой. Благодарю тебя, Господи.
- Но я не Господь твой. Я всего лишь Хранитель Слова. Все слова, предназначенные для твоей работы, я лишь собирал и передавал тебе. Так что не благодари меня как Господа.
- Великий Хранитель Слова, я догадался о тебе давно, еще при жизни. А сейчас я произнес слова благодарности не тебе, а действительно самому Господу нашему. Тебя я тоже молитвенно поблагодарил бы, но не знаю, как это сделать. Не представляю, как мне называть тебя в молитвах.
- Для простоты и краткости можешь называть меня Гением.
- Вообще-то мы оба от скромности не умрем, правда ведь? Но все равно благодарю тебя, мой Гений. Словечко, правда, несколько пообтерлось за тысячелетия употребления... Не знаю, как мне самому расценивать свою работу, но я был счастлив в жизни совершить ее. Уже одним только этим и был счастлив. А что касается всего остального...
- Повторяю, что мне нет дела ни до чего другого, кроме работы.
- Знаю, что это не жестокость твоя, мой добрый Гений. Это твоя железная воля. Ты отбрасывал от меня все, что мешало моей работе.
- Ну и что скажешь обо всем этом? Ты доволен тем, что у тебя получилось?
- Далеко не все получилось так, как грезилось мне во сне и наяву.
- Отчего же?
- Не знаю. Может быть, таковое и вовсе недостижимо. Может быть, это никому не нужно. А может быть, я и достиг в работе уровня своих грез, однако не заметил этого или не понял сам.
- Почему ты так думаешь?
- Потому что грезы у художника так же одиноки, как Промысл Божий. Каждая отдельная невнятная мечта его ни в чем окружающем не узнает себя. И существует сама в себе, в единственном экземпляре, как неразделимая мысль Господа. Так что ее, собственно, осуществить невозможно.
- Тогда за что ты можешь быть благодарен Промыслу? Как можешь считать себя счастливым работником?
- Я благодарен Божьему Промыслу за то, что Его не постигаю и никогда не постигну. Но Он прекрасен и летит мне в самые зрачки ослепительным снопом света, идущим неизвестно откуда. И считаю себя счастливым только потому, что за работой, которую ты поручил мне, я и не заметил, как прошла моя жизнь на земле.
- Значит ли это, что моя награда тебе не подошла для тебя?
- Отчего же? Наверняка подошла. По-другому и быть не должно. Но спроси об этом мое сердце. Оно лучше знает.
- Ты неблагодарен. Ты грешен. Ты явился сюда, так и не закончив последнего романа. Ты коварен. Ты что-то недоговариваешь. Ты не чувствуешь себя счастливым, но говоришь, что счастлив. Ты знаешь, что умер и сердце твое таким образом мертво, - и предлагаешь спросить у сердца твоего, довольно ли оно тем, что Я избрал именно тебя и сделал писателем. Ты недооцениваешь, по-моему, и сам дар жизни, оттого и не скорбишь вовсе о ее потере. Нет, ты не готов к встрече со мной, отправляйся-ка назад, Я не принимаю тебя и наказываю тем, что возвращаю тебя в ту же писательскую жизнь в той же стране - ты не прошел испытания Моего суда! Иди обратно на досуществование, помучайся еще, довершай свой урок.
Все это громовым голосом выкрикнул мне в самое лицо мой Гений, Великий Морской Беркут, воин с грозными очами, мечущими гневные молнии, уставя эти устрашающие очи прямо в мою маленькую легковесную душу, которая, как шарик пинг-понга, неслась перед самым его гигантским блестящим изогнутым клювом, припрыгивая на бегущей воздушной волне. И огненный взор, и серый каменный кривой нос, и желтый обвод на концах губ, презрительно опущенных книзу, - все это мгновенно, вслед за тяжким грохотом прорыва звукового барьера, промелькнуло мимо меня и мгновенно исчезло с глаз. Мою душу кинули.
Я остался в совершенном одиночестве между космосом и Землей и уже летел назад к ней в режиме свободного падения. Эфирное мое тело, то бишь душа, хотя и весило всего три грамма, однако набирало ускорение точно по 9,8 метра в секунду. И снова мне смутно вспомнилось, что в каком-то из прошлых своих существований я погиб таким же образом, упав с невероятной высоты вниз. Прямо подо мною снова появился остров Ионы на бескрайнем синем фоне моря, и я заметил островок, когда он стал уже размером с русскую копейку. О, с такой высоты трудно было предположить, что я попаду именно на этот кусочек суши в необъятном океане, и я заранее готовился к холодной водяной купели северного моря.
Но по мере приближения к поверхности земли, пройдя стратосферу и войдя в более плотные воздушные слои небесной Онлирии, мое падение понемногу стало замедляться. А когда остров внизу снова стал размером с кошелек для мелочи, падения, собственно говоря, уже не было, и я спускался в плотном воздухе со скоростью обычного парашютиста, над которым благополучно раскрылся, хлопнув, спасительный шелковый купол.
Все стало вновь обыденно, понятно и логически объяснимо. Только с одной разницей - логика всего происходящего была такая, какая бывает в сновидениях. Побывав в посмертии и возвращаясь назад в жизнь, я должен был бить в какой-то барабан и дудеть в какую-то дудку. Однако этих предметов под рукою не было. Объемные картины земного мира, в который я плавно спускался сверху, были по-прежнему настолько прекрасны и совершенны, что хотелось умереть. И это также было по закономерности новой логики. И роман этот, в который я вновь погружался, чтобы наконец завершить его по строгому повелению Того, Кто правил всей моей этой жизнью, тоже выстроен, оказывается, в логической системе сновидений.
Я стоял посреди огромного стада рыжих морских котиков. Звери теснились вокруг, шарахаясь от меня, старались отбежать на некоторое расстояние, поматывая из стороны в сторону высоко задранными гибкими шеями, беспокойно оглядываясь, налезая друг на друга. Не очень далеко в стороне, на огромных плоских гранитных валунах, похожих на старые продавленные диваны, по-домашнему расположилось лежбище сивучей, весьма напоминавших рассыпанные бобовые стручки. И между этими серыми бобовыми сивучами разгуливал какой-то человек, вызывавший во мне чувство острого беспокойства за его судьбу. Значит, не все во мне умерло, не все потеряно? Я могу еще о ком-то тревожиться на этом свете?
Но мне ведь известно то, что известно только мне одному: я с другой звезды. Какое отношение ко мне может иметь судьба этого человека, бесстрашно разгуливающего среди опасных диких животных? Он вдруг остановился, замер на месте и стал всматриваться в мою сторону, явно в меня. Затем что-то поднял над головою - сверкнул неимоверно длинный, на высоту вдвое выше человека, огонь выстрела; не сразу донесся звук, слабый, словно стреляли очень далеко. На самом деле до сивучевого лежбища было всего метров триста. Звери на выстрел повели себя необычно. Дальние сивучи и ближние котики - все, как один, повернули головы мордами в сторону раздавшегося звука, затем вразнобой одобрительно загалдели, затетекали, и мне ясно послышался кашляющий звук дружного звериного смеха.
Между тем человек, произведший выстрел, стал призывно махать рукой, чтобы я шел к нему. Я уже догадался, кто он, - это был поручик Цветов, участник экспедиции, потерявшийся после нашей общей остановки в подводном дворце. Видимо, он нелегко переживал разрыв с Ревеккой и решил удалиться от всех... Теперь он звал меня, но я встречаться с ним тоже не хотел. К самому концу романа, когда осталось совсем мало слов от тех, что были отпущены мне для написания этой книги, я не мог позволить себе тратить их на человека, который был мне непонятен, не близок, - пусть и военный, и "ваше благородие", и дисциплина у него железная и так далее... В романе - в связи со мной - он понадобился главным образом для того, чтобы рассказать, как его вели на расстрел и он увидел стоявшего на холме пастуха в выгоревшем добела брезентовом плаще, опиравшегося на высокий посох. Но об этом уже было достаточно сказано, и я решил теперь распрощаться с поручиком. Однако он, словно догадавшись об этом, сам направился в мою сторону, на ходу поудобнее вскидывая длинную винтовку на плечо.
Но по мере приближения ко мне он начал разительно меняться на глазах. Вначале принялся сутулиться, клонить голову на грудь, словно пингвин на ходу, винтовка, торчавшая над ним стволом вверх, мгновенно испарилась. Он стал приземист и широк, словно и впрямь императорский пингвин, но только не бело-черный, а сплошного темно-серого окраса. Вскоре стало ясно, что ко мне приближается ковыляющей поступью вовсе не человек, но явно и не пингвин. Тут в голове у меня мелькнула виноватая, грустная мысль, что в романе нет ни одного живого человека, все призраки. Так уж случилось, я не знаю почему. Человеческие истории перестали меня посещать. И приближающийся еще один призрак ничуть не мог удивить меня. Правда, я устал от их долгого присутствия рядом, но и привык к ним. Без них теперь мне было бы совсем уж одиноко на земле. Я пришел сюда с другой звезды и, удастся ли мне вернуться с чужбины домой, того не знал. И если одиночество мое - это сплошная безграничная безвременная тьма, то роман мой - последняя спичка, которую я зажег в этой тьме. И вот она уже догорает.