Федор Крюков - Спутники
И все ждали, нет ли там, в этой попечительской бумажке, еще какой-нибудь этакой прибавочки, вроде всемилостивейшего обещания касательно повышения окладов или иного прочего. Потому что пять минут назад учитель чистописания из достовернейшего источника — от делопроизводителя гимназической канцелярии — почерпнул сведения, что бумага гласит о жалованье. Директор сделал, может быть, необходимую паузу, чтобы с тем большей силой оттенить последующее впечатление.
Но Сосулька сложил бумагу вдвое и воскликнул тоном ликующим и приглашающим к ликованию:
— Ура, господа!
Закричали ура. Зала пустая, резонанс великолепный, Ура прокатилось звучно и внушительно, — дружно-таки хватили. Свещегасов даже побагровел от натуги, всем существом своим старался показать безудержное усердие и в ликовании. Голос был у него телячий, звонкий. Все уж смолкли, а он все еще вопил в одиночку:
— Ура-а! Ура-а! Ура-а!..
Насилу успокоился. Перевел дух, отхаркался. И вдруг, точно вдохновение его осенило, поднял руки, как регент архиерейского хора, и крикнул:
— Гимн!
Директор обернулся к портрету, большой палец на борт мундира заложил, к груди попечительскую бумагу прижал. Обернулись за ним учителя. Запели. Не очень стройно, но старательно. Свещегасов с места в карьер взял жестокую ноту. О. законоучитель со своим tenore di grazia[1], чтобы поправить дело, стал забирать верхи, залез в заоблачную высь. Из соревнования чех-латинист Крживанек, человек роста небольшого, но голос — как паровозный гудок, — забрался еще выше, покрыл нерешительные, робкие басы. Свещегасов изгибался кольцом, как удав, крутил головой, подгибал коленки и в конце, когда благополучно вытянул последнюю ноту, даже перекрестился и раньше директора скомандовал: ура!
Крикнули. Не все, правда, но многие. И опять Иван Васильич долго не мог укротить своего восторга. Молодой словесник наш, Ивановский, даже фыркнул от смеха. Директору, однако, понравилось. Так понравилось, что предложить гимн повторить еще раз.
Обернулись опять к портрету, запели. Опять — взаимное состязание теноров. Даже и басы втянулись в него. По зале катались самые фантастические шумы, хрипы и гулы. Стонали, рычали, вопияли… Было диковато, но занятно.
Затем директор дал минутку роздыха. Перевели дух. Предложил Сосулька текст благодарственной телеграммы. Свещегасов тут же, не медля, отчаянным голосом крикнул:
— Принять без прений!
Приняли, — какие там прения!.. Но эта уже была невинная слабость Свещегасова — парламентский язык, парламентская терминология, — может быть, потому, что он состоял товарищем председателя местного союза русских людей.
— Я предлагаю, Антон Антоныч, — снова крикнул он: — самую эту драгоценную… как бы сказать… самый этот исторический документ… да, исторический! — он вызывающе ударил себя в грудь и с упреком взглянул на улыбавшегося Ивановского: — золотыми литерами на мраморной доске… в ознаменование священной памяти…
— Великолепная мысль! — вставил словечко о. Илья. Лукавый иерей: в голосе и восхищение, и сердечная грусть смиренного сознания своей недогадливости, и комариное жало издевательского ехидства…
— …В актовой зале… в назидание потомкам!.. Бессвязно, но со старательным подъемом и даже с вызовом в голосе выдавил из себя это Свещегасов.
— Мысль счастливая! — опять сказал о. Илья. И нельзя было понять, отчего такой грустный тон у него: точно ли грустит, что не ему первому пришла в голову эта счастливая мысль, или смеется?..
А все прочие члены совета — ни звука. Молчат. Смотрят друг на друга с немым лукавством, как римские авгуры. Молчат. Словно воды в рот набрали.
Неловко даже. Сосулька подождал. Видит: все безмолвствуют, надо взять инициативу в свои руки.
— Что же, мысль, действительно, превосходная, — сказал он: — как, господа находите?
Молчат опять члены совета. Обдумывают, — вид размышляющий у всех. И в то же время словно бы чувствуется, что каждый грозит сам себе пальцем: хорошее, мол, слово — серебро, молчание — золото! Народ был все осмотрительный, благоразумный, трезвый. Понимали, что возражать не следует, но и спешить с выражением восхищения и радостной готовности нет особой надобности.
И опять Свещегасов выручил:
— Принять без прений!
Махнул рукой. Жест был решительный и безапелляционный. Директор посмотрел вопросительно на всех, подождал. Никто не говорит. Как считать молчание? Знаком ли согласия, или колебания? Неловкость чувствовалась; всех за язык тянуть надо…
— Ставлю вопрос на баллотировку! — Сосулька решительным жестом направил указательный палец на инспектора: — Ваше мнение, Иван Кондратьич!
Инспектор, точно его огорчили вопросом, ответ на который у него не мог быть иным, кроме утвердительного, изумленно-обиженным голосом воскликнул:
— Принять!
— Ваше, батюшка?
О. Илья коротко и строго ответил:
— Без прений!
— Ваше?.. Ваше?.. Ваше?..
Директор поочередно целился пальцем в каждого учителя.
— Принять… принять… принять… — короткие ответы отрывались и падали, как червивые яблоки сухим летом: бессильно, глухо и часто.
Крживанек для разнообразия сказал:
— Согласен с мнением инспектора.
Когда дошла очередь до Шишкарева, он замедлил ответом и все с удивлением поглядели на него. Смущенно, с видимым усилием, он сказал:
— Что… собственно… баллотируется?
Сосулька изумился:
— Как что? Разве вы не слышали предложения Ивана Васильича?..
— Слышать слышал, но… я не вполне… понимаю…
Сосулька хмыкнул. Усмехнулся одним усом в знак нескрываемого сомнения и протянул:
— Уди-ви-тель-но! Откуда это вдруг такая непонятливость? Кажется, достаточно ясно. Если меня не обманывает мое разумение, я предложение Ивана Васильича понимаю так: оттиснуть на мраморной доске это драгоценное для нас извещение его превосходительства…
— Неловко ведь, Антон Антоныч…
У Шишкарева от волнения выступила испарина на лбу:
— Неловко… ей-Богу, кивать головами на нас будут… И не полезно для цели…
Он оглянулся на всех робко умоляющим взглядом:
— Господи, ведь, право, не годится… как-то оно… знаете… ах, господа!..
Но сейчас же спутался, запнулся, заморгал глазами и в отчаянии начал тереть лоб ладонью.
— Насколько мне известно, — сказал строго, с достоинством, Сосулька: — выражение патриотических чувств уже не в первый раз вызывает у вас дурное настроение… Такие заявления здесь неуместны… Значит, вы против принятия?
Страх охватил Шишкарева, ясное сознание опасности и гибели неминуемой. Упавшим, извиняющимся голосом он пробормотал:
— Не то чтобы против…. Предмет такой… А тут… чтобы без прений… Без прений, то есть не то, чтобы без прений, а так сказать… без обмена мыслей, без обсуждения… я затрудняюсь…
Сосулька многозначительно хмыкнул.
— Значит: нет? Так и запишем…
Все остальные после этого, конечно, высказались за предложение. Только у словесника Ивановского вдруг заболел живот, и он поспешил выйти. Но это ему не прошло. Отделался он, правда, полегче, чем Шишкарев, но все-таки потерпел…
— …Так вот, за это вольномыслие меня и… Шишкарев сделал рукой жест, которым выпроваживают вон, и остановился. Долго молчал и барабанил пальцами по колену. За окном чернела ночь. Без устали ровным шумом шумел поезд, черно и немо лежала ночь. Шумит, гремит, спешит куда-то поезд, а ночь над ним, и рядом, и впереди, и позади. И похоже, что топчется он на одном месте и никуда не уйдет от этого черного, немого полога…
— Да, черт возьми, времена! — густо вздохнул подъесаул Чекомасов и от резкого движения щелкнули и запели под ним пружины дивана: — рассуждая здраво, что такое, в сущности, ваш случай? Пустяк совершенный! А вот, подите же…
— Нелепый случай. «Все это было бы смешно»… Но мне теперь — увы! — не до смеха… Гнусная история! Пробовал рассуждать хладнокровно, по логике, — как учитель истории, я, разумеется, должен знать, что времена низости и холуйства и жестокости, — не новость в родной стране… Даже в учебниках есть об этом. Да… Но умом-то обнимаешь это, а сердце вот… плачет от обиды… бунтует…
— И то сказать: пятнадцать лет… — тихо в грустном раздумьи продолжал Шишкарев: — привычка. Полтора десятка лет пробыть в этой атмосфере маленьких интересов, мелкоты, маленьких преступлений и бурь… среди звонков, журналов, единиц… это — не бараний хвост! Опустишься до уровня почти ребячьего понимания жизни, все перезабудешь, — где уж тут за иное ремесло браться! Круто… Оглянешься кругом — ничего, кроме унизительной нужды в перспективе…
— Положение бамбуковое!
— Хуже… Положение соленого зайца, которому приткнуться некуда. Формуляр хоть и не опорочен, но секретная аттестация безнадежна. Сосулька, — он давно-таки целился укусить меня, да не за что было: человек я был службистый, ученикам потачки не давал, — хотя, правда, и не глотал их, — взглядов держался умеренных. Только одно: дела у нас — не крупного калибра, а все-таки украсть кое-что можно, — ну, вот, иной раз я и отказывался в хозяйственном комитете подписать какой-нибудь дутый счет… Значит, становился в оппозицию начальству… Это— раз. А второе, — я уже говорил о том, что наблудил Сосулька нечаянно в дни свободы, — ну, и старался всячески замести следы… Случай-то как раз и пригодился…