Евгений Носов - Сронилось колечко
Наконец от поднесенной лучины камышовый вороток в раме чугунного обвода топки занялся несмелым медовым пламенцем, которое, перескакивая с тростинки на тростинку разрозненными язычками, никак не могло соединиться в сплошной полох, и вдруг, когда я вовсе не ожидал, все в печи жадно и жарко воспламенилось и с нетерпеливым гулом устремилось в черную глубину. С этого момента и началось для всех, приставленных к лежанке, их главное дело, требовавшее сноровки и слаженности, дабы не упустить огня, не дать ему голодно сгинуть, надо было успеть вовремя изготовить очередную скрутку, перехлестнуть тростниковой обвязкой упрямо сопротивляющийся камышовый пук и эту спеленатую чучелку вложить в руки бабушки, которая и определит ее в самое пекло. Было весело глядеть на мятущуюся пляску огненных всполохов, среди которых, освободившись от сдерживающих перевяслиц, отдельные камышинки пытались вернуть себе прежнюю прямизну, иные пускали тонкие дымки из концевых срезов и даже выфукивали огоньком наподобие старинных самопалов. Хорошая тяга как бы приглаживала огненные языки, направляя их вместе с дымом в глубину топки, однако же в комнате витала вуально-дымная просинь, которая вовсе не досаждала, а наполняла воздух приятной пряностью праздничного печева.
Из сеней высунулся бурый лицом Пахомыч, околоточный платный пастух, привычный входить в любой дом без всяких церемоний. Он молча присел на корточки, прислонившись сутулой спиной к дверной притолоке, и узловатыми, невпопад вздрагивающими от какого-то недуга пальцами сразу же принялся вертеть "козью ножку", просыпая махорку на заскорузлые сапоги, в носовом прощелке одного из которых, поди, еще с осенних выпасов защемилась сизая кучеряшка полынка.
Вслед за Пахомычем неслышной мышкой проскользнула деревенская учительница, худенькая, легкая, очкастенькая Серафима Андреевна, квартировавшая через два дома от нас. Она пришла к бабушке Варе с каким-то обещанным шитвом под мышкой, вкрадчивым голосом произнесла: "здрасьте вам", сбросила на сдвинутые лавки свое пальтецо и, нимало не смущаясь, опустилась на пол рядом с моими тетушками. Она тотчас, без пригляда, будто всегда этим и занималась, взялась выдергивать из вороха по две-три тростинки, почему-то выбирая, какие потолще и попрямей, заламывать их сначала пополам, потом еще раз вдвое, а в третий заход - уже о колено и передавать это свое изделие из поверженных стеблей в соседние руки. Я продолжал глядеть, как полыхали в печи ровненькие, будто отполированные ветром камышовые дудочки, и мне сделалось жалко видеть, как Лёнка и обе ее помощницы с азартным хрустом крушили эти красивые хлыстики с шелковистыми венчиками на концах, а бабушка, вся разомлевшая от близости жара, запихивала поданные ей кулемы в гудящую печь, где камышовые свертки, охваченные пламенем, как бы зазря и насовсем обращались в бездушный пепел. "Лучше бы все это осталось там, на Букановом болоте", - сочувственно подумал я, но моя мальчишеская грусть тотчас улетучилась, как только я вспомнил про дедушки-Лешин вентерь, который отчего-то ходил ходуном...
И я снова принялся теребить дедушку:
- Деда, а кто попался в твой вентерь? Опять щука?
- Ежели б щука, дак никакой с ней закавычки. Хватай под жабры - и на солнышко... А то такое диво заплуталось! Вот как полощется в проруби! Вот как воду буровит, выплескивает из лунки!
- Сом, что ли? - нетерпеливо подсказывал я.
- Кой там сом! Бери чином выше...
- Кто ж еще?
- Присмотрелся я хорошенько, ан лозовый обод чья-то маленькая лапка обхватила накрепко и трясет, что есть мочи. Лапка та как есть курячья, токмо не о трех, а, как у нас с тобой, о пяти пальцах и в сивой шерсти на запястье. Заслонился я от света шапкой, чтоб заглянуть поглубже, а вода-то на Букановом не просто как всякая вода, а будто в ней чай заваривали: темная, дегтярная, да еще взмученная попавшей в вентерь живностью. В такой воде не все втемеже разглядишь. И почудилось, будто вижу я чью-то голову не зверушечную и не рыбью, а все как нужно: лоб, скулья, уши оладьями, плоский нос сопелкою, по загривку шерсть клочьями, а сама-то голова долгой тыковкой и голая, как коленка, даже усек, как на темечке солнечный зайчик играет. Лысая башка вся мережой опутана - нет от нее никакого ходу. "Ладно, потом починю, - подумал я, достал из-за голяшки нож-складничек и порезал мережу. А он как вышмыгнет из надреза и давай шумно дышать, свежий воздух наглатывать, тину сплевывать". Дак это ж дед Никишка! - изумился я, признавши в своей добыче болотную шишигу, давнего здешнего обитателя. Кажись, я сделал ту ошибку, что поставил вентерь в самый раз под нависшей ракитой. А в том неохватном замшеловом древе, гляжу я, у самой земли черный лаз, заросший осокой. От моей проруби к тому лазу - грязные шажки наслежены. Это, стало быть, Никишка натоптал: от ракиты - к проруби: туды - сюды... Небось все рыбкой моей пользовался, пока сам не попался.
"Уф-ф! - наконец отдышался дед Никишка и облегченно провел пятипалой лапкой по реденькой, истекающей чайной влагой бороде. - Ну и влип я в историю. Никогда допрежь не попадался, а тут перед собственным домом угодил. А нитки на твоем вентере ох и крепкие! Сам вощил?"
"Без вощенья мережа долго не стоит".
"Я их и так, и сяк - пальцы режут, а не рвутся. Пробовал перекусить, но куда там - ни в какую! Да и зуб один только остался. Берегу: может, еще сгодится рака помять, устрицу расшеперить... Так что спасибо тебе, Лексей Иваныч, что ловецкую посудину не пожалел. Ежли б не ты - околел бы вусмерть. Да чтой-то мы с тобой, братец, без всякого уюта беседуем! - спохватился дед Никишка. Он подтянулся на укороченных ручках из проруби, сбросил с плеч вспоротую мережку и выпрямился в свой аршинный росток. Долгая зеленоватая шерсть заменяла ему штаны и рубаху. - Пошли, братка, ко мне. Вон моя ракита! Правда, ее малость молнией жигануло, верхнюю половину напрочь отбросило. А так - ничего. Не хоромно, но обитать можно. Короб еще крепкий. От корней даже правнуки на свет полезли".
В дупле было просторно, но погребно сумрачно. Под ногами пружинила утоптанная осока. Пахло древесной гнильцой и барсучьей псинкой.
"Дак ты кто по чину? - спросил я, привыкая к темноте. - Водяной али леший?"
"Водяной!" - с гордецой подтвердил Никишка.
"А тади почему моего вентеря испугался?"
"А нам теперь более суток в воде сидеть не полагается. Задышка наступает. Это допрежь, в старые времена, наши вовсе из воды не вылазили, так в омутах и зимовали. Дак в омуте оно даже теплее, чем снаружи, на берегу. А теперь болота стали усыхать, речки мелеть, ключи заиливаться, так что жилых мест поубавилось. Про ближайшего шишигу я аж в Дроняевских болотах слыхал. Верст шестьдесят отсюдова. Еще один аж в Прутищинских копанях отыскался... А то, сказывают, будто в Банищах на песке след видели. Ну дак это совсем далеко. Так что вымираем помаленьку. Как в деревне мужика с земли сдвинули, так и нам, водяным, худо стало..."
"А вы-то при чем?"
"А вот рассуди: раньше от Полевой до Липинской на полсотне верст как есть дюжина водяных мельниц стояло. Это значит - дюжина омутов. Да каких! В две оглобли дна не достанешь. Да на речных притоках по три-четыре мельнички поменьше. А при них тоже омутки. Почитай, все речки плотинами подпертые. Река своим верхним концом еще и в межень не вошла, ан вот тебе встает новая плотина, опять сажени на две воду высит. Так и бежит река ступенями, жернова ворочает, мешки мукой полнит. Я-то сам мучного не ем, не мое это, а глядеть на дело приятно. Иной раз, бывалыча, выберешься на берег, с мужиками у костерка потолкуешь, с лошадьми пообщаешься. Они ничего, подпускают, ежели пучок молодого очерета поднесешь. А где омут - там урема, человек без топора не пролезет: а нашему брату шишиге - сущая благодать. Мы-то сами никакого вреда не делали. Разве иногда пошутим: в самую жару, когда мельница еще не в деле, возьмем да и жернов в омут утопим. Мужики ныряют, подводят вожжи, а им и самим весело: в кои-то времена от души поныряют. А теперь что же? Мельницы у мужиков отобрали, самих хозяев на Соловки выслали. Плотины без догляда водой сорвало, мельницы - какая от баловства сгорела, а какую на дрова разнесли. Новая власть сторонится водяного помола: дескать, устарелое это дело, нету пролетарского размаха. Будем на пар переходить. Ну да паровики все по буграм ладят... Вот и пришел омутам предел, а с ним и водяному населению край".
Дед Никишка оказался очень даже рассудительным шишигой. Все-то он рассчитал, все поосмыслил. Голова хоть и долгой тыковкой, а бедова. Вот бы кому сельсоветом править!
"Это ты, Никифор, верно насчет плотин, - согласился я. - Без них вода вглубь уходит. Прежних сенов не стало".
"Да, братка, такой вот солнцеворот: что на берегу ойкнется, то на воде аукнется... Иные нашенские в лешие подались: разбрелись по лесным урочищам. Дегтярничают, живицу сочат, дорожки к белым грибам за полтину указывают. А которые погонористей, те кокарды себе покупили, пошли в лесничие. Там им сплошная лафа: на кордонах - музыка, девки хохочут, высокие гости наведываются... Лешаку, конечно, проще: он и росту повыше нашенского, и не косолапит. Особливо на ковровой дорожке. На ней вся твоя поступь видна. А ежели побриться да одеколончиком овеяться, так от начальника не отличишь. А еще, сказывают, будто по нонешним временам хорошо стало полевой нежити. Это те же лешаки, но которые в поле устроились. Поля стали общими, никто не сторожит, даже чучел не ставят. В домовых должностях тоже не бей лежачего: сиди себе с курами под печкой, иной раз у бабы-дуры яичко укатит, а перед праздниками бражки полакает... А я, братка, чистый водяной, - с гордецой объявил дед Никишка. - У меня на ногах даже плавательные перепонки имеются! Хочешь поглядеть?"