Владимир Соллогуб - Собачка
Архитектор, не обращая внимания на общее отчаяние, хладнокровно окончил свое дело и отправился донести начальнику, что сделанное городничим донесение совершенно основательно, что театр еще может к вечеру обрушиться и что потому, для избежания страшного несчастья, он принял уже надлежащие меры и строение запечатал по обязанности своей службы.
Когда он ушел, между актерами началось совещание: что делать? Думали, толковали, жаловались, сердились.
Шрейн бросился было снова к чиновнику, но чиновник был занят важными делами и никого не велел принимать, а между тем у кассы толпились охотники, требующие билетов для вечернего спектакля. Как быть? По долгим прениям решено следующее: объявлять на требования билетов, что билеты только будут готовы через два часа и потому в настоящую минуту не раздаются; приставить сторожа прямо спиной к роковой печати, чтоб не разнесся по городу слух о случившемся происшествии; наконец, идти Поченовскому с повинной головой к городничему и просить помилования.
Федор Иванович, как видно было, ожидал этого визита. Когда Поченовский, расстроенный и бледный, ввалился к нему в комнату, он только покачал головой.
— Что, брат Осип? Говорил я тебе…
— Ваше высокоблагородие, да вы нас губите.
— Знаю.
— Да ведь мы целый год этой ярмаркой живем. Все у нас в долг забрато. Чем нам теперь заплатить?
— Знаю.
— Да вы нас нищими хотите сделать.
— А кто виноват? Просил я тебя не заставлять мне делать над тобою примера.
— Взмилуйтесь, Федор Иваныч.
— Нет, жаловаться ступай.
— Не я, Федор Иваныч, не я, я не виноват, я ваш старый приятель. Немец проклятый ходил.
— Ну и проси своего немца.
— Ваше высокоблагородие, что мне делать? Ну, просто застрелюсь.
— То-то, брат, потише теперь. А что взял? А?
— Федор Иваныч, так и быть украду собачонку и принесу вам, простите только.
— Нет, брат, теперь другая история, теперь собачкой не отделаешься.
— Что ж прикажете?
— Послушай, Осип, — сказал более благосклонно городничий, — я тебя люблю, ты знаешь, мне жаль тебя. Я бы и простил тебе, да теперь время такое, не могу, сам видишь, не могу: что станут в народе говорить? Пример будет дурной, послабление. Нельзя, брат, право нельзя. Пеняй на себя, попался сам; не послушал приятеля — самому больно. Кажется, заплакал бы, а делать нечего: пример нужен. Не взыщи уж, любезный, теперь. Вот мои последние условия: пятьсот рублей мне, триста рублей архитектору, жене шаль в триста рублей, да и собачку.
— Как!.. — воскликнул Поченовский.
— Да так. Право, не дорого. Другой бы содрал с вас втрое дороже, да уж ты мой характер знаешь: не, могу не уважить старого друга. Эй, брат, теперь-то послушайся меня, не то худо будет! Я говорю тебе как друг.
Принесешь деньги — сейчас же открою театр, не принесешь — так и всю ярмарку не будете играть, — пеняй на себя. Тысяча рублей теперь небольшие для вас деньги: в один вечер соберете. Послушайся приятельского совета, Осип, не теряй времени. Ступай за деньгами — сейчас же открою театр.
— Да как вам это можно сделать? — спросил Поченовский. — Ведь театр запечатан.
— Уж это не твое, братец, дело. Я человек честный, дам слово, так сдержу, будь покоен, одолжу. Только, братец, ты и обо мне подумай: ведь не жалованьем же жить. Небось узнают в народе и станут говорить: уж когда Федор Иванович с приятелем так поступил, так что ж он с нами станет делать? Понимаешь ли? А мне того-то и надо; вот зачем и пример-то мне нужен. А то бы, право, простил.
— Да господин чиновник… — робко вымолвил Осип.
Городничий улыбнулся.
— Об этом тоже, брат, не беспокойся. Велик гнев, велика и милость. А ты мне денежки давай скорей.
Поченовский подумал, подумал, повертелся на стуле, видит, что дело решено, встал с места, поклонился и вышел.
— Не забудь собачки! — закричал ему вслед городничий.
Между тем толпа актеров все дожидалась с беспокойством у театра. Рослый сторож стоял как истукан в своем месте. Все ожидало с трепетом. Наконец появился Поченовский из-за опущенного картуза. Но когда он объявил неслыханное требование градоначальника, общее уныние обратилось в общее отчаяние. Шрейн вздумал было противиться. «Мой, — кричал он, — покажет мой его!..» Поченовский покачал головой: он лучше понимал жизнь.
Воля Федора Ивановича непреклонна, как судьба. Он уж знает, что он делает. А печать тут, хоть и за спиной сторожа, а никакая сила не оторвет ее без городничего.
Испуганные актеры убедились в грустной истине и настоятельно приступали к своим режиссерам, чтоб они пожертвовали вчерашним сбором. И точно, ничего более не оставалось делать. Единственная тысяча, хранившаяся целую ночь в удивленной кассе, вынута со вздохом и едва ли не со слезами. Отправились купить шаль, причем выторговали десять целковых в ущерб Глафиры Кировны, потом в один пакет положили триста рублей, в другой пятьсот. Но всего этого было еще мало: надо было достать еще собачку — главную причину разразившегося бедствия.
Историческая точность требует от меня сознания, что Поченовский отправился в ряды, купил два чубука надлежащей толщины и уж только с этим вооружением возвратился скрепя сердце на свою квартиру.
Теперь перо выпадает из рук, решительно отказываясь начертать гнусную картину супружеских увещаний. Довольно того, что увещания продолжались более двух часов и что по окончании оных чубуки были в дребезгах, примадонна лежала в обмороке, а режиссер с исцарапанным лицом, с растерзанным платьем и даже вовсе без картуза выбежал на улицу, судорожно стиснув в руках пищавшую собачку. Через полчаса требованная городничим дань была ему доставлена, а через час с небольшим в кассе выдавались билеты, до того истертые и грязные, что трудно было определить, как и где их приготовляли. Театр был открыт.
Вот каким образом: уездный архитектор представил начальнику второй рапорт, в дополнение к первому.
В первом было сказано, что театр угрожает немедленным разрушением, а во втором — что наука предлагает средства к предохранению подобных случаев. А потому, зная любовь господина губернского чиновника к искусствам и попечение его о благе общем, он, архитектор, не теряя времени, немедленно приступил к починке театрального здания, установив в нем надежные контрфорсы и стропилы, так что в настоящем виде не представляет оно более никакой опасности, и потому объявленные уже представления могут быть дозволены.
Исполнив обязанность службы и приличия, господин архитектор отправился в театр, оттолкнув сторожа, сорвал печать, важно вколотил где-то два гвоздя и торжественно объявил, что сарай не только не подлежит никакой опасности, но что он выстроен из такого удивительного леса, что он в этом виде еще десять лет простоять может.
Вечером театр был снова полнехонек. Объявленный спектакль удался совершенно, и никакого несчастья не воспоследовало. Молодой человек, о котором упомянуто в начале сего рассказа, как-то странно вдохновился всем тем, что он видел в течение целого дня. Он играл комическую роль приказного! И играл с таким одушевлением, выразил с такой истиной смешную безнравственность его понятий, что зрители смеялись целый вечер до упаду, а разошлись, однако, с чувством какой-то глубокой грусти, тяжкого негодования. Pas de deux и цыганская пляска возбудили тоже немалое удовольствие. Только то не понравилось публике, что на чертах плясуна не изображалась неизбежная приятная улыбка. Шрейн никак не был в состоянии скрыть внутреннюю свою досаду и танцевал вприсядку с самой ожесточенной физиономией.
По окончании спектакля городничий пригласил режиссеров и молодого отличившегося художника к себе на ужин и мировую. Один Шрейн отказался довольно грубо и сердито пошел домой. Поченовский же подумал в себе: «Деньги отданы, отчего же и не поужинать?»
Осип Викентьевич был человек не злопамятный, он согласился на зов и повлек молодого художника с собой.
Ужин был великолепный. Федор Иванович задал пир на славу, уж хотел себя показать. Глафира Кировна, вся в локонах, разодетая в пух, нянчилась с своей собачкой, называла ее купидончиком, купидошкой, кормила ее сластями и была в полном восторге. Вероломная собачонка, казалось, совершенно забыла свою прежнюю владетельницу и не хуже просителя подслуживалась к городничихе. Было несколько гостей, стряпчий, архитектор и другие городские сановники. Сели за стол, и начали обносить кушанья и напитки. Подали рыбу в полтора арщина и спрыснули ее мадерой или, как сказал стряпчий, любитель музыки: allegro moderate[7]. Подали соус — и запили его сотерничком, подали жаркое — и начались тосты. Шампанское так и лилось рекой. Пили за здравие городничего, потом за здравие Глафиры Кировны, которая не выпускала и во время ужина собачки из рук.
Пили за здравие всех присутствующих и отсутствующих друзей, пили за тайную мысль каждого, за здравие любезной в частности и прекрасного пола вообще, пили за благоденствие театра, за процветание его на многие веки.