Федор Крюков - Душа одна
— Замостье — пятнадцатого, — отвечал он, не думая.
— Вот кабы ты в Замостье-то его нашел…
— Да ведь кабы время дозволяло… А то — прорыв мы затыкали… стало быть, С-ский полк прорвал неприятель — тут сейчас приказ последовал: живо! С-ский полк прорван!.. Тут уж разговаривать некогда…
— Кабы кто мне, добрый человек, сказал: живой ли он в Замостье был, родимый мой? — простонала Марина, и крик этот материнской муки, как крик лебеди раненой, резнул по сердцу казака. Он сказал жалостливо и мягко, словно ребенка утешал:
— Да нет, тетушка, не должен быть, чтобы кончился… Потому что веселая речь была у него… Просто сказать: веселая… Должен быть — жив…
— Веселая? — опять с жадностью ухватилась она за это слово.
— Разговор веселый… Почунеется, бог даст… Ей все не хотелось отпускать его, но он спешил. Евсей Абакумов далеко уж теперь уехал, как бы не пришлось пешкой месить до самого хутора Почилкина. А на телеге оставил он шинель и узелок с прянцами — детишкам, — как бы не затерял тархан.
— Захватил было два австрицких штыка ребятенкам для забавы, — говорил казак, когда уже вышли они за гумно, в степь. — Докторица выпросила, отдал… Три целковых дала…
Долго стояла Марина за гумнами, не могла оторвать глаз от удалявшейся фигуры в зеленой гимнастерке без пояса, одинокой в зеленом безлюдье толоки. Телега тархана чуть виднелась далеко за ветряками. Как будто стояла она на одном месте. Потом выросла вдруг на горизонте и нырнула за волнистую черту влево от сизого кургана. От станицы наносило запахом утренних дымков, голосами кочетов и телят, собачьим лаем, а тут было тихо, пустынно, хорошо было погрустить и поплакать в одиночестве. Тихо прошуршали по дороге три арбы, запряженные быками. Мальчуган в соломенной шляпе с надорванными краями боком сидел на передней, свесив ноги в чириках, посвистывал, покрикивал, небрежно помахивая оборванным кнутиком: «Цоб! цоб!»
— Ишь хозяин вот какой остался, — мысленно упрекнула кого-то далекого и неведомого Марина. — А мать через пупок не перегнется, не ныне-завтра родит…
И опять нашла глазами фигуру в гимнастерке без пояса. Далеко уже она — как будто на одном месте топчется. Вот скоро подымется к кургану и утонет за сизой чертой его. Уйдет ли с ней и то трепетное, волнующее страхом и надеждой, робкой радостью и мукой, что осталось в ее сердце от этой встречи? То смутное, чуть уловимое веяние родного, что, как сухой пучок мяты напоминает красное лето, всю наполнило ее живым образом сына? Ах, каждую ночь снится он ей, хворенький, ушибленный, ищущий скорбными глазами ее, мать родимую, — и крепко прижимает она его к трепещущему сердцу, и всю силу порыва материнского хочет перелить в него, исцелить раны его больные, остановить кровь горячую… А проснется — нет никого: был и ушел сыпок… Лишь молотами стучит взволнованное сердце… И нет меры тоске ее материнской…
О, если бы когда-нибудь увидать ей своего Пашутку — вот так, в гимнастерке без пояса, в стоптанных сапогах, в смятой фуражке, — как бы бросилась она к нему навстречу!.. Взглянуть бы раз единый и — хоть умереть тогда…
Рассказала она Агапу о своей встрече с казаком — служивым из 20-го полка. Больше всего повторяла, что речь была у Пашутки веселая, значит — не так труден был, чтобы помереть. Агап слушал напряженно, кивал головой, соглашался. За одно лишь попрекнул, не спросила о лошади, что с ней, — в полку ли? при обозе ли? или погибла?..
— Сказано: баба… так вы бабы и есть! — махнул он рукой…
Примечания
1
Николай Некрасов
* * *Внимая ужасам войны,
При каждой новой жертве боя
Мне жаль не друга, не жены,
Мне жаль не самого героя…
Увы! утешится жена,
И друга лучший друг забудет;
Но где-то есть душа одна —
Она до гроба помнить будет!
Средь лицемерных наших дел
И всякой пошлости и прозы
Одни я в мир подсмотрел
Святые, искренние слезы —
То слезы бедных матерей!
Им не забыть своих детей,
Погибших на кровавой ниве,
Как не поднять плакучей иве
Своих поникнувших ветвей…