Абрам Терц - Гололедица
- Пойдем домой, Наташа,- сказал я негромко, ощущая в сердце усталость и какое-то безразличие. Чувство непоправимой утраты было так велико, что меня почти не коснулось высказывание Бориса, который вдруг сказал из своего угла:
- Скажи мне, кудесник, любимец богов,- проговорил он с кривой улыбкой.- Угадай попробуй, чем я занимался в прошлое воскресенье с десяти до одиннадцати?!
Это были единственные слова, которые он произнес, и вся зависть, накипевшая в нем, и ревность, и срамота сосредоточились в этом вопросе, выпущенном из угла. Он даже не пощадил Наташу, а так прямо в ее присутствии назвал день и час - "в прошлое воскресенье, с десяти до одиннадцати", чтобы тем сильнее позлорадствовать надо мной изнутри и заодно испытать на практике тонкость моей проницательности.
При других обстоятельствах я избил бы его на месте и натворил бы, наверное, массу других безумств. Быть может, в порыве гнева я отказался бы от Наташи, вернув ее Борису с брезгливым определением. Но тут я знал о ней больше, чем он мог представить. Посреди всех несчастий, свалившихся на меня и готовых свалиться в самое ближайшее время, мне казалось не столь существенным, что Наташа мне изменяла с десяти до половины одиннадцатого в прошлое воскресенье. Не до одиннадцати, а до половины одиннадцатого, если уж быть пунктуальным...
Не глядя на нее и не отвечая Борису, я сказал мягко медленно, как если бы ничего не случилось:
- Пойдем, Наташа, домой. Пойдем, пожалуйста.
Она сразу встала и прошлась со мною по комнате, обхватив меня под руку своей теплой рукой. Я был ей признателен за этот знак постоянства. Что ж из того, что Наташа понемногу мне изменяла, уступая мольбам и воздействиям своего бывшего мужа? Она делала это из жалости по старой привычке. А любила она только меня, любила систематически, как могла и пока могла... Это надо ценить наше смутное время.
В прихожей меня поймал летчик-испытатель и, притиснув к вешалке, захотел посоветоваться. Он выпытывал шепотом, по секрету от жены, когда ориентировочно ему предписан конец. Его волновало, заводить ли ему ребенка и стоит ли покупать холодильник.
В ту ночь я дал зарок никому не говорить о смертных исходах, дабы не расхолаживать в людях романтическое настроение и сохранять в них бодрость духа и здоровую предприимчивость. Но здесь мне пришлось сделать уступку Смерть в его профессии летчика-испытателя была регуляр-ным занятием и возбуждала в нем спокойное отношение, а не являлась предметом праздного любопытства. Поэтому я сказал, как мужчина мужчине, что жить ему остается пять с половиной лет, после чего, набирая рекордную скорость, он превратится в пар в районе Тихого океана, не успев понять технической причины столь нечувствительного исчезновения.
При этом известии он страшно развеселился. Пять с половиной лет показались ему немалым сроком. На это он никак не рассчитывал, ожидая, что все произойдет значительно быстрее. Теперь он мог себе позволить покупку холодильника и наслаждение с женою, не омраченное противоза-чаточными средствами, и радовался, как дитя.
- А признайся, браток,- прохрипел он, трясясь от хохота и колотя меня по плечу.- Признайся - клоп у тебя ученый, дрессированный, вроде собаки? Ловко ты нас разыграл с этим своим клопом. Расскажи, открой военную тайну, я никому не скажу...
Этот летчик легко поверил, когда я предсказал ему смерть в ракете через пять с половиной лет. Но понять, как можно предвидеть переползание клопа по стене,- было свыше его сил.
3
Глухарь замертво скатился с березы, словно его дернули за веревку. Я спустил курок и, прицелившись, вижу, что он сидит на суку, здоровенный черный петух, и глядит на Диану. Мы слезли с коней и поскакали. "Ни пера, ни пуха",- Катенька в розовом капоте машет ручкой с веранды. Прыгнув в седло, я сбегаю с крыльца и натягиваю сапоги. "Пора, барин, вставать, скоро светает",- кричит мне в ухо Никифор. Мои руки обняли его тугие икры: "Не покидай нас, ради Бога, ради сына твоего умоляю.." Он смотрит в сторону, бледный от злости: "Сударыня, нас могут заметить". Я взял скальп в зубы и поплыл. На середине реки мне сделалось дурно. Не разжимая рта, я погружаюсь...
- Скажи, Василий, кто такой Пушкин? - спрашивает меня жена за обедом.
- А это, милочка, один такой древнерусский писатель. Пятьсот лет тому назад его расстреляли.
- А кто такой Болдырев?
- Это, милочка, тоже один великий писатель. Автор пьесы "Впотьмах" и многих стихотворений. Двести лет назад его расстреляли.
- И все-то ты знаешь, Василий,- говорит жена и вздыхает.
Я стреляю из пушки, я стреляю из арбалета, я стреляю из катапульты. Они бегут. Мы бежим, бежим и вбегаем в город.
- Пойдем в подвал,- говорит Бернардо.- Есть одна девушка. К сожалению, уже умерла, но еще не закоченела.
Мы спускаемся. Девушка лежит на камнях - животом вверх. Ее лицо прикрыто задранной юбкой.
- Не годится,- говорю я.- Что скажет Дева Мария?
- Ей теперь все равно,- возражает Бернардо.
Он берет доску и подкладывает ей под крестец. Перекрестившись, я ложусь первым. Бернардо жмет ногой на рычаг. Девушка покачивается подо мной, точно живая.
- Поторапливайся,-говорит Бернардо.
- Молчи, не мешай мне,- отвечаю я и зажмуриваюсь... Я люблю тебя, Сильвия!
- Я люблю тебя, Грета!
- Я люблю тебя, Христофор!
- Я люблю тебя, Степан Алексеевич!
- Я люблю тебя, Василий!
- Я люблю тебя, мой котеночек, моя пуговка, моя устрица, мой бутербродик!..
- говорят он они мне и целуют в губы.
Тьфу!
Слепень бьется в стекло. Снег сверкает на солнце. В графине стынет молоко. Митя чихает.
Раз чихнул - обвал в Гималаях, обломки неба погребают нас вместе с носилками.
Два чихнул - молния ударяет в храм Пресвятой Троицы, гремит гром, горит крыша сарая, горят стога с сеном.
Три чихнул - наводнение, пастор Зиновий Шварц верхом на корове переправляет стулья в чехлах.
- Митя! - говорит мне дядя Савелий, откладывая "Московские ведомости".- Если ты не перестанешь чихать, я тебя высеку...
Несколько дней я провел дома, предаваясь этим видениям. Они были отрывочны, бессистем-ны, и мне никак не удавалось отделить одну мою жизнь от другой и расположить их в должном порядке, по восходящей линии. С другой стороны, отсутствие промежуточных звеньев, соединяю-щих смерть с рождением, также интриговало меня с научной точки зрения. Но, видно, подземные перегоны мне не дано было постичь, и потому логика всех этих превращений от меня ускользала и я не понимал, кому понадобилось делать из меня посмешище. То индеец, то, видите ли, итальянец, а то попросту невинный ребенок Митя Дятлов, скончавшийся неизвестно зачем восьми лет от роду где-то на рубеже 30-х годов 19-го столетия..
Лишь один раз предо мной приоткрылась завеса, опускающаяся в антрактах, и я увидел себя лежащим на столе, в чепчике, в кисейном платье, в позе трупа, вполне сформировавшегося и приуготованного к захоронению. Подле стола, не стесняясь, плакал навзрыд мой муж, а мои дети приподымались на цыпочки, с ужасом и любопытством взглядывая в лицо, уже начинавшее видоизменяться. Но сам я, живой человек, смотрел на эту сцену откуда-то сбоку и свысока, и я тоже плакал и кричал во весь голос, чтобы они подождали со мною прощаться, потому что, может быть, я соберусь еще с силами и встану. А также я просил, чтобы они убрали цветы, потому что меня мутило от этого запаха кондитерской. Но они не обращали на меня никакого внимания и скопом вынесли мое тело в дверь, как заведено, ногами вперед, и я бежал за ними по нашей мраморной лестнице, крича, чтобы меня подождали, и потерял сознание...
Иногда в этом потоке нахлынувших воспоминаний я утрачивал ясность мысли, кто я такой и где нахожусь. Мне начинало казаться, что меня нет, а есть, лишь, бесконечный ряд разрозненных эпизодов, случавшихся с другими людьми - до меня и после меня. Чтобы как-то восстановить и засвидетельствовать мою подлинность, я крался к зеркалу и сосредоточенно туда смотрелся. Но это мне помогало очень ненадолго.
Человек уж так устроен, что его наружность всегда кажется ему недостаточно убедительной. Глядя в зеркало, мы не перестаем удивляться: неужели вон то мерзкое отражение принадлежит лично мне? не может быть! В этой невозможности отделить себя от себя есть что-то фатальное в нашей жизни, и мне, наблюдавшему однажды свои похороны и только что описавшему это явление, позволительно будет заметить, что чувство, которое я испытал тогда, лишь повторило в удесятеренных размерах наши общие переживания перед зеркалом. Это - чувство несогласия с тем, что тебя выносят куда-то вовне, в то время как ты находишься вот здесь, внутри. Кто-то, я полагаю, сидит в нас и всякий раз горячо протестует, когда его хотят уверить, будто он и есть та самая личность, которую он видит перед собой. Поднесите ему к носу сколько угодно зеркал самой лучшей конструкции, он, сидящий в нас безвыходно и безвыездно,- глянет и замашет руками: