Николай Гоголь - Сорочинская ярмарка
— А кто наверху?
— Баба!
— Ну, вот, это ж-то и есть черт! — Всеобщий хохот разбудил почти всю улицу.
— Баба взлезла на человека; ну, верно, баба эта знает, как ездить! — говорил один из окружавшей толпы.
— Смотрите, братцы! — говорил другой, поднимая черепок из горшка, которого одна только уцелевшая половина держалась на голове Черевика, — какую шапку надел на себя этот добрый молодец! — Увеличившийся шум и хохот заставили очнуться наших мертвецов, Солопия и его супругу, которые, полные прошедшего испуга, долго глядели в ужасе неподвижными глазами на смуглые лица цыган. Озаряясь светом, неверно и трепетно горевшим, они казались диким сонмищем гномов, окруженных тяжелым подземным паром, в мраке непробудной ночи.
X
Цур тоби, пек тоби, сатаныньське наваждение!
Из малорос. комедии.Свежесть утра веяла над пробудившимися Сорочинцами. Клубы дыму со всех труб понеслись навстречу показавшемуся солнцу. Ярмарка зашумела. Овцы заблеяли, лошади заржали; крик гусей и торговок понесся снова по всему табору — и страшные толки про красную свитку, наведшие такую робость на народ, в таинственные часы сумерек, исчезли с появлением утра. Зевая и потягиваясь, дремал Черевик у кума, под крытым соломою сараем, вместе с волами, мешками муки и пшеницы, и, кажется, вовсе не имел желания расстаться с своими грезами, как вдруг услышал голос, так же знакомый, как убежище лени — благословенная печь его хаты или шинок дальней родички, находившийся не далее десяти шагов от его порога. «Вставай, вставай!» — дребезжала на ухо нежная супруга, дергая его изо всей силы за руку. Черевик, вместо ответа, надул щеки и начал болтать руками, подражая барабанному бою.
— Сумасшедший! — закричала она, уклоняясь от замашки рук его, которою он чуть было не задел ее по лицу. Черевик поднялся, протер немного глаза и посмотрел вокруг: «Враг меня возьми, если мне, голубко, не представилась твоя рожа барабаном, на котором меня заставили выбивать зорю, словно москаля, те самые свиные рожи, от которых, как говорит кум…» — «Полно, полно тебе чепуху молоть! Ступай, веди скорей кобылу на продажу. Смех, право, людям: приехали на ярмарку и хоть бы горсть пеньки продали…»
— Как же, жинка, — подхватил Солопий, — с нас ведь теперь смеяться будут.
— Ступай! ступай! с тебя и без того смеются!
— Ты видишь, что я еще не умывался, — продолжал Черевик, зевая и почесывая спину и стараясь между прочим выиграть время для своей лени.
— Вот некстати пришла блажь быть чистоплотным! Когда это за тобою водилось? Вот рушник, оботри свою маску… — Тут схватила она что-то свернутое в комок — и с ужасом отбросила от себя: это был красный обшлаг свитки!
— Ступай, делай свое дело, — повторила она, собравшись с духом, своему супругу, видя, что у него страх отнял ноги и зубы колотились один об другой.
«Будет продажа теперь! — ворчал он сам себе, отвязывая кобылу и ведя ее на площадь. — Недаром, когда я сбирался на эту проклятую ярмарку, на душе было так тяжело, как будто кто взвалил на тебя дохлую корову, и волы два раза сами поворачивали домой. Да чуть ли еще, как вспомнил я теперь, не в понедельник мы выехали. Ну, вот и зло все!.. Неугомонен и черт проклятой: носил бы уже свитку без одного рукава; так нет, нужно же добрым людям не давать покою. Будь, примерно, я черт, — чего оборони Боже: стал ли бы я таскаться ночью за проклятыми лоскутьями?»
Тут философствование нашего Черевика прервано было толстым и резким голосом. Пред ним стоял высокий цыган: «Что продаешь, добрый человек?» Продавец помолчал, посмотрел на него с ног до головы и сказал с спокойным видом, не останавливаясь и не выпуская из рук узды:
— Сам видишь, что продаю!
— Ремешки? — спросил цыган, поглядывая на находившуюся в руках его узду.
— Да, ремешки, если только кобыла похожа на ремешки.
— Однако ж, черт возьми, земляк, ты, видно, ее соломою кормил!
— Соломою? — Тут Черевик хотел было потянуть узду, чтобы провести свою кобылу и обличить во лжи бесстыдного поносителя, но рука его с необыкновенною легкостью ударилась в подбородок. Глянул — в ней перерезанная узда и к узде привязанный — о ужас! волосы его поднялись горою! — кусок красного рукава свитки!.. Плюнув, крестясь и болтая руками, побежал он от неожиданного подарка и, быстрее молодого парубка, пропал в толпе.
XI
За мое ж жито, та мене и побыто.
Пословица.— Лови! лови его! — кричало несколько хлопцев, в тесном конце улицы, и Черевик почувствовал себя вдруг схваченным дюжими руками.
— Вязать его! это тот самый, который украл у доброго человека кобылу.
— Господь с вами! за что вы меня вяжете?
— Он же и спрашивает! А за что ты украл кобылу у приезжего мужика, Черевика?
— С ума спятили вы, хлопцы! Где видано, чтобы человек сам у себя крал что-нибудь?
— Старые штуки! старые штуки! Зачем бежал ты во весь дух, как будто бы сам сатана за тобою по пятам гнался?
— Поневоле побежишь, когда сатанинская одежда…
— Э, голубчик! обманывай других этим; будет еще тебе от заседателя за то, чтобы не пугал чертовщиною людей.
— Лови! лови его! — послышался крик на другом конце улицы, — вот он, вот беглец! — и глазам нашего Черевика представился кум, в самом жалком положении, с заложенными назад руками, ведомый несколькими хлопцами. «Чудеса завелись! — говорил один из них, — послушали бы вы, что рассказывает этот мошенник, которому стоит только заглянуть в лицо, чтобы увидеть вора, когда стали спрашивать, от чего бежал он, как полуумный. Полез, говорит, в карман понюхать табаку и, вместо тавлинки, вытащил кусок чертовой свитки, от которой вспыхнул красный огонь, а он давай Бог ноги!»
— Эге, ге! да это из одного гнезда обе птицы! Вязать их обоих вместе!
XII
«Чым, люди добри, так оце я провинывся?
За що глузуете?» — сказав наш неборак,
«За що знущаетесь вы надо мною так?
За що, за що?» — сказав, тай попустив патiоки,
Патiоки гирких слез, узявшися за боки.
— Может, и в самом деле, кум, ты подцепил что-нибудь? — спросил Черевик, лежа связанный вместе с кумом, под соломенною яткой.
— И ты туда же, кум! Чтобы мне отсохнули руки и ноги, если что-нибудь когда-либо крал, выключая разве вареники с сметаною у матери, да и то еще, когда мне было лет десять отроду.
— За что же это, кум, на нас напасть такая? Тебе еще ничего; тебя винят по крайней мере за то, что у другого украл; за что же мне, несчастливцу, недобрый поклеп такой: будто у самого себя стянул кобылу. Видно, нам, кум, на роду уже написано не иметь счастья!
«Горе нам, сиротам бедным!» Тут оба кума принялись всхлипывать навзрыд. «Что с тобою, Солопий? — сказал вошедший в это время Грицько. — Кто это связал тебя?»
— А! Голопупенко, Голопупенко! — закричал, обрадовавшись, Солопий. — Вот, это тот самый, кум, об котором я говорил тебе. Эх, хват! вот, Бог убей меня на этом месте, если не высуслил при мне кухоль мало не с твою голову, и хоть бы раз поморщился.
— Что ж ты, кум, так не уважил такого славного парубка?
— Вот, как видишь, — продолжал Черевик, оборотясь к Грицьку, — наказал Бог, видно, за то, что провинился перед тобою. Прости, добрый человек! Ей-богу, рад бы был сделать все для тебя… Но что прикажешь? В старухе дьявол сидит!
— Я не злопамятен, Солопий. Если хочешь, я освобожу тебя! — Тут он мигнул хлопцам, и те же самые, которые сторожили его, кинулись развязывать. — За то и ты делай как нужно: свадьбу! — да и попируем так, чтобы целый год болели ноги от гопака.
— Добре! от добре! — сказал Солопий, хлопнув руками. — Да мне так теперь сделалось весело, как будто мою старуху москали увезли. Да что думать: годится, или не годится так — сегодня свадьбу, да и концы в воду!
— Смотри ж, Солопий: через час я буду к тебе; а теперь ступай домой: там ожидают тебя покупщики твоей кобылы и пшеницы!
— Как! разве кобыла нашлась?
— Нашлась!
Черевик от радости стал неподвижен, глядя вслед уходившему Грицьку.
— Что, Грицько, худо мы сделали свое дело? — сказал высокий цыган спешившему парубку. — Волы ведь мои теперь?
— Твои! твои!
XIII
Не бийся, матинко, не бийся,
В червоные чобитки обуйся,
Топчи вороги
Пид ноги;
Щоб твои подкивки
Брязчали!
Щоб твои вороги
Мовчали!
Подперши локтем хорошенький подбородок свой, задумалась Параска, одна, сидя в хате. Много грез обвивалось около русой головы. Иногда вдруг легкая усмешка трогала ее алые губки, и какое-то радостное чувство подымало темные ее брови; то снова облако задумчивости опускало их на карие, светлые очи. «Ну, что, если не сбудется то, что говорил он? — шептала она с каким-то выражением сомнения. — Ну, что, если меня не выдадут? если… Нет, нет; этого не будет! Мачеха делает все, что ей ни вздумается; разве и я не могу делать того, что мне вздумается? Упрямства-то и у меня достанет. Какой же он хороший! как чудно горят его черные очи! как любо говорит он: Парасю, голубко! как пристала к нему белая свитка! еще бы пояс поярче!.. пускай, уже правда, я ему вытку, как перейдем жить в новую хату. Не подумаю без радости, — продолжала она, вынимая из пазухи маленькое зеркало, обклеенное красною бумагою, купленное ею на ярмарке, и глядясь в него с тайным удовольствием, — как я встречусь тогда где-нибудь с нею — я ей ни за что не поклонюсь, хоть она себе тресни. Нет, мачеха, полно колотить тебе свою падчерицу! Скорее песок взойдет на камне и дуб погнется в воду, как верба, нежели я нагнусь перед тобою! Да я и позабыла… дай примерять очипок, хоть мачехин, как-то он мне придется!» Тут встала она, держа в руках зеркальце, и, наклонясь к нему головою, трепетно шла по хате, как будто бы опасаясь упасть, видя под собою, вместо полу, потолок с накладенными под ним досками, с которых низринулся недавно попович, и полки, уставленные горшками. «Что я, в самом деле, будто дитя, — вскричала она смеясь, — боюсь ступить ногою». И начала притопывать ногами все чем далее, смелее; наконец левая рука ее опустилась и уперлась в бок, и она пошла танцевать, побрякивая подковами, держа перед собою зеркало и напевая любимую свою песню: