Мариэтта Шагинян - Своя судьба
— Добро пожаловать, коллега! Я Фёрстер.
С невольной симпатией пожал я протянутую мне руку.
— Вас не очень растрясло в телеге? Мы не ждали вашего приезда на этой неделе, и помещение вам еще не готово. Нынче вы переночуете у меня, а завтра устроитесь. — Он открыл, говоря это, дверь, и мы оба вошли в столовую.
Не знаю, как у вас, читатель, но у меня обостренное внимание к комнатам. Я убежден, что культура — дело комнатное, четырехстенное и что на свежем воздухе можно дышать, расширять свои поры, строить, украшать землю, но не создавать строительные проекты, не исследовать медицинские проблемы, не творить искусство и науку; недаром кочевые народы не создают своей культуры. Оттого я терпеть не могу случайных или неуютных помещений и люблю судить о людях по их комнате. Столовая, куда мы вошли, сразу запомнилась мне во всех ее подробностях, и даже теперь, закрыв глаза, я сумел бы воскресить ее в памяти. Это была необычайная, одушевленная комната, говорившая о том, что ее обитатели привыкли — тайком друг от друга — уступать один другому лучшую долю. Большая, шестиугольная, с итальянским окном на веранду, с широкой печкой у стены, выложенной изразцами. Мебель в ней разношерстная, собранная сюда по частям. Стулья старинные, дубовые, с сиденьем в виде лодочки, скатерть дорогая, голландская, ослепительной белизны; на деревянных жердочках вдоль стен цветы и на стенах тоже сухие букеты цветов. За столом, возле самовара, сидела полная женщина в спущенной блузе, с вязаной накидкой на плечах. Она была почти седая. Фёрстер представил меня ей, как своей супруге. Женщина встала в ответ на мой поклон и простонародно, бочком, протянула мне пухлую руку. Она выглядела глуповатой и доброй; обрюзглое лицо восточного типа сохраняло еще следы былой красоты. Фёрстер звал ее «мамочкой» и обращался с ней бережно, как с ребенком.
— А это моя дочка и помощница, Марья Карловна, — сказал Фёрстер, и высокая, тонкая девушка, подойдя ко мне, пожала мою руку. В манерах и внешности ее было много отцовского. Но черты лица и вьющиеся черные волосы — в мать.
— Мамочка! Покормите Сергея Ивановича, а я еще схожу в санаторию, — сказал профессор и, ласково кивнув нам, вышел.
В его присутствии я чувствовал непонятное смущение. Когда он удалился, оно прошло. Я сел за стол, между двумя милыми женщинами, и радостное спокойствие сошло мне в душу. Варвара Ильинишна Фёрстер тоже посмелела по уходе мужа. Она проводила его благоговейным взглядом и немедленно засуетилась.
— Третий день без горячей пищи… Как же так. Маро, сбегай на кухню, пускай Дуня подает, что готово.
— Ма, я позвоню. — И Марья Карловна позвонила.
— Не люблю я звонков, — словоохотливо продолжала добрая дама, — раз звони, другой звони, и прислуга взад-вперед бегает. А сама пойдешь — и за всем усмотришь. Дуня, собери барину покушать, да супу подан, и пусть повар санаторскую утку отпустит.
— Ради бога, не беспокойтесь, — начал было я.
— Какое это беспокойство, молодой человек, что вы! У нас ужин поздний, когда Карл Францевич освобождается. Да вы до тех пор чаю не откушаете ли? А то пока соберут да накроют…
— Ма, ведь он не умирает с голоду! — полушутливо перебила девушка.
Бедная Варвара Ильинишна покосилась на меня с замешательством и уронила чайную ложку. Я нагнулся ее поднять.
— Гостья будет, ложка упала. А ты, Маро, матери не дерзи.
Я воспользовался наступившим молчанием и попросил разрешения умыть с дороги руки. Тут опять поднялись аханья; и следовало об этом раньше догадаться, и три дня пути, и «ах, что ж это у меня за голова» в изобилии полилось из уст доброй дамы. На сцену снова вызвана была Дунька, по-горски повязанная платочком, и я был водворен в великолепную мраморную умывальную, с ванной и душем.
Уже в девятом часу я принялся наконец за горячий суп с пирожками. Доктора все еще не было. Маро пододвинула для него кресло (рядом с матерью) и сама накрыла ему прибор. А потом, усевшись на борт этого лодкообразного кресла и скрестив по-мальчишески ноги, стала набивать папиросы.
— Маро, сядь как следует, — сказала мать больше по привычке и с безнадежным видом существа, которое не верит в свои силы. Марья Карловна встала, поцеловала мать и… села как следует. Я удивился этому не менее самой Варвары Ильинишны. В дочери доктора Фёрстера было что-то, не совсем для меня приятное: что-то, похожее на внутреннюю занятость. Она слушала вас, и говорила с вами, и проделывала все, что полагалось проделать, — но в то же время вы не чувствовали полного ее присутствия именно здесь, с вами. Рот и глаза были у нее фёрстеровские, — прелестный рот, сейчас сжатый с болезненным и нетерпеливым видом. У меня дрогнуло сердце, когда я впервые заметил это горькое выражение. Думал, что приезд мой прервал, быть может, какое-нибудь ее занятие или намерение, я попросил позволения тотчас же после еды пройти в свою комнату. Марья Карловна, словно очнувшись, быстро вскинула на меня глаза, — впервые внимательно за весь вечер, — улыбнулась (улыбка ее была детская и задабривающая) и сказала:
— Погодите, вы привыкнете. Вам Дуня уже накрыла у па в кабинете, там горит электричество. Проводить вас?
Я поблагодарил Варвару Ильинишну за ужин и поцеловал ей руку, чем доставил ей неописуемое удовольствие. А потом пошел вслед за Маро. Она шла легко, проводя правой рукой по всем предметам, попадавшимся ей по дороге, а если их не было, то по стенам и по воздуху. В кабинете она остановилась, и правая эта рука — узкая, розовая, с ладонью, чувствительной, как у мимозы, — взяла меня за пуговицу тужурки.
— Не сердитесь на меня и спите себе спокойно!
— Да за что же? — спросил я, улыбаясь.
— За то, что не обратила на вас внимания, — лукаво сказала она и, прежде чем я мог ответить, выскользнула из комнаты.
Кабинет Фёрстера был старенький, кожаный. Книги лежали на полках, задернутых ситцевыми занавесками. Письменный стол во всю стену, со множеством ящичков. Мне накрыли на широком диване, и только при взгляде на эту уютную постель я почувствовал, как велика моя усталость. Потянувшись так, что захрустели кости, я мгновенно разделся, прикрутил свет и заснул.
Проснулся я оттого, что почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Было уже поздно, солнце заливало всю комнату. Приподнявшись на подушке, я увидел профессора Фёрстера, сидевшего возле меня.
— Милый мальчик, вы так славно спали. Да какой же вы в самом деле еще мальчик! — В его голосе и в прищуренных глазах были доброта и ласка. При дневном свете он выглядел еще моложе и обаятельней. Странное чувство шевельнулось во мне. Сдержанный по природе, я вдруг, неожиданно для себя, обнял этого, чужого мне, человека, а он, наклонившись, поцеловал меня в голову. Потом он встал и весело промолвил:
— Вставайте, голубчик. Нынешний день даю вам на устройство, а с вечера введу вас в санаторскую жизнь и представлю больным.
— Одного я уже знаю, Карл Францевич, — сказал я и вдруг вспомнил все, что говорил мне по дороге Ястребцов.
— Вчерашнего?
— Да! Он даже поручил мне передать вам историю своей болезни.
— Вот как? — Фёрстер снова сел на диван и приготовился слушать.
Я рассказал ему, по возможности точно, всю теорию «первого импульса», вспоминая отдельные выражения Ястребцова.
— Интересный случай, — сказал доктор задумчиво, — он очень подчеркивал перед вами свою душебоязнь?
— Да.
— А не приходило ли вам в голову, что импульс, быть может, уже дан?
Я невольно вздрогнул и посмотрел на Фёрстера. Он серьезно продолжал:
— Помните, что моя санатория — это нечто большее простой санатории для нервных и меньшее, разумеется, чем сумасшедший дом. У меня нет отдыхающих, — у меня сплошь больные. Ну, а душевнобольные часто хитрят с целью воображаемой самозащиты, и это вы должны хорошенько запомнить.
— Значит, вы думаете, что этот Ястребцов…
— Пока я ничего не думаю, а лишь предупреждаю вас о характере нашей работы. И вот что заметьте: бывают случаи, когда ко мне едут не столько ради лечения своей мании, сколько ради свободного проявления ее. Истерички, например. Вы себе представить не можете, как люди любят растормаживаться до предела и снимать с себя ответственность, ну хоть на правах больных.
Он встал и, еще раз пожав мне руку, вышел из кабинета. Я быстро оделся, выпил кофе и направился к своим вещам, сложенным кучкой в передней. Швейцар перенес их на ручную тележку, чтоб отвезти в приготовленное мне помещение. Я пошел вслед за ним, дыша чудеснейшим утром и любуясь на сквозные ряды сосен и прозрачную линию гор, осеребренных снегами.
Марья Карловна догнала нас и, запыхавшись, проговорила:
— Сергей Иванович, доброе утро! Я пойду с вами и помогу вам устраиваться.
Она казалась очень оживленной. В стриженых кудрях ее был крупный голубой колокольчик, легкое платье растрепалось от ветра, и тонкие руки были обнажены по плечи. Она немедленно ухватилась за тележку и засмеялась над моими пожитками. Но не успели мы и двадцати шагов отойти от дома, как нас догнала Дуня.