Леонид Костомаров - Земля и Небо (Часть 1)
- А что за пьянки? - грозно спросит Львов. - Откуда водка?
- Разбираемся, - вздохнет дежурный.
Кто ж из зэков признается, откуда водка? Нет, лучше пойманный в изоляторе отсидит, но сдать того, кто водяру ему пронес, - западло, нельзя.
- Передадим дело в прокуратуру, - на всякий случай говорит Львов.
Но кто ж за пьянку передаст? Это он так, чтобы разбирались, не бросали это дело.
- Что там с Синичкиным?
- Что, что, морда набита, наколку, говорит, поставил себе сам, - мрачно буркнет дежурный, - но заявление в прокуратуру он писать отказывается.
- Правильно, себе дороже, ему через три дня выходить.
Ну, расскажет дотошный майор Баранов, что, мол, раньше Цесаркаев защищал Синичкина и того не обижали. Но за это он, попадая вместе с Цесаркаевым на личное свидание, якобы закрывал глаза на то, что мать его принимала ночью этого самого защитника...
- Что значит - якобы? Так принимала или нет? - вопрошает начальник колонии.
Пожимают плечами офицеры - сие есть тайна.
Присуждает взволнованный начальник сладострастцу-кавказцу шесть месяцев, всем остальным упомянутым, кроме уходящего и неразгаданного Синичкина, - по десять суток изолятора. Нет, говорит, дайте-ка и этому Кочеткову шесть месяцев, он созрел для более весомых сроков. Фиксируют все офицеры и клянутся бдить денно и нощно за комнатой свиданий, что так легко становится местом столь мрачного разврата. А Баклановым займется Волков.
Похмурится Львов, почешет за ухом.
- Ну а с планом как?
- Как... как обычно: перевыполняем. А также заготавливаем картоху и овощи на зиму.
- Правильно, - смягчается тогда подполковник Львов, говорит мудрое: готовь сани летом, а телегу зимой.
Все радостно кивают.
- А вот, - выскочит какой-нибудь вздорный лейтенантик, - вопиющий случай! Во вторую смену в промзоне, в швейном цеху, одели душевнобольного Стрижевского в женскую одежду!
- Как так в женскую одежду? - вскинется радетель моральных устоев Львов. - А подать мне переодевших!
Все тут потихоньку посмеются, а лейтенант, возможно, растеряется, он-то уже свой суд свершил.
- Виновный, Чирков, что сшил ему женскую косынку и платье, уже в изоляторе! - доложит.
- Вот так... В женскую одежду... - успокоится Львов. - Правильно, изолятор. - Но тут вспомнит, может быть, и о стебанутом Стрижевском. - А чего ж этот Стрижевский у нас делает? Почему не отправлен в психбольницу?
Похмельный майор медслужбы тут как тут.
- Нет, - говорит, - разнарядки на этап на данного больного. Ждем... - и икает при этом майор медслужбы, - не первый месяц... Бывает, и больше года ожидаем.
- Да они ж за год его в Софи Лорен приоденут!
Посмеются офицеры шутке Петра Матвеевича.
- Да, вот еще раз представляю тем, кто у нас недавно. Остальные-то хорошо его знают... - покажет Львов на героя моего повествования. - Медведев Василий Иванович, опытный товарищ, бывший замполит Зоны, он со всеми пятнадцатью отрядами справлялся, а вы сейчас мне ноете тут, что тяжело. Направляем его в шестой отряд, там он сейчас будет нужнее всего.
- Если доверите, не откажусь! - встанет, оглядит всех орлом старый служака, поведет перебитым крылом-рукой, еще в войну простреленной, плохо сгибающейся.
- Как не доверить? - любовно оглядит верного служаку своего начальник наш. - Родина оценила труд Василь Иваныча орденом, это ли не доверие?
Доверие, доверие, только второй орден на нас уж не заработаешь, мог бы и приусадебным хозяйством заняться или эти, как их... корни и сучья затейливые-крученые собирать, тоже дело, больно их много в близлежащих лесах - корежит лес природа в этих местах, будто мстит за что... Нет, поди-ка - снова к нам, затуманивать головенки зэкам байками о всеобщем благоденствии, что наступит, ежели они бросят озоровать-грабить... Ну, давай дерзай, Василь Иваныч, мамочка наша, мать вашу...
И выйдут все на свежий воздух, закурят под плакатом "На свободу с чистой совестью" и подумают: нет, не зря утро прожито, а жизнь удивительна и прекрасна по большому счету. А вечерком можно по случаю прихода Иваныча и сообразить шашлычка на природе, она ведь шепчет, шепчет... Ну а пока разбредались по Зоне, по уготованным им судьбой и штатным расписанием местам...
ВОЛЯ. ОРЛОВ
Для неприхотливого взгляда Зона - не худшее из подобных поселений могла бы показаться этаким небольшим городком-пансионатом: тут тебе и волейбольная и баскетбольная площадки, турники и брусья, летняя эстрада, где в эти дни по выходным показывали веселые и патриотические фильмы из жизни советского народа. Зимой же зэки окунались в сладкую киношную жизнь в зимнем клубе, в мир мудрых мыслей - круглогодично в библиотеке, в мир грез от распаренного тела - в бане, а в наиболее сладкий мир чревоугодия - в столовой.
Весь этот, казалось, вполне пригодный для человеческих экземпляров мир окаймляли чистые асфальтовые дорожки, что вели невольников в центр Зоны, где возвышались два ухоженных фонтана в окружении аккуратно подстриженных газонов и цветочных клумб - ну прямо дворянское гнездо...
Все это не могло, безусловно, хоть на миг заглушить им тяжкое состояние неволи - безнадеги, под стать которому складываются и мысли, и чувства. Одному состояние это нашептывает раскаяние, а от него и к высотам нравственным, к очищению - один шаг. Другому здешняя жизнь-нежизнь нашептывает остервенелое убеждение, что главное - не попасться, в другой раз сделать умнее, но отказываться от прежних жизненных ценностей, воровских скажем, упаси Боже...Но и над теми и над другими ежедневно висит тоскливое осознание своей отверженности, ненужности, и тем унизительнее становится существование. Именно в такой миг чаще и раскрывается вся человеческая сущность, старательно скрываемая на воле.
Рядом с фонтанами стоял большой стенд наглядной агитации с портретами членов политбюро ЦК КПСС, именуемый - зверинцем. В верхнем левом углу стенда покоились медные барельефы трех бородатых основоположников "Берендеева царства" - коммунизма. Их ласково звали "три мудака". Черный ворон по своему преступному умыслу выбрал именно этот стенд для оправки естественных надобностей. Жирные белые полосы на бессмертных ликах приводили в исступление замполита. Зверинец усердно драили тряпками шныри, смачно плевали на вождей, с трудом удаляя засохшую клейкую массу проказника. А на рассвете ворон обязательно садился на стенд и прицельно помоил великих коммудистов... Дурной пример птицы подмывал зэков сделать то же самое, но на зверинце сидеть - западло...
А душевнобольной Стрижевский, бывший выпускник юридического факультета Ленинградского университета, любивший больше всего прозаика "серебряного века" Ремизова, читавший запрещенного Бердяева и лично знакомый с великим подводным странником Жак-Ивом Кусто, в двадцать пять лет прошедший с экспедицией через Каракумы, а в тридцать один чуть было не защитивший диссертацию по "Принцессе Турандот" и творчеству Станиславского, умница, путешественник, убивший свою сквалыгу тещу, сидел в черном от грязи белье и улыбался, вспоминая, какой он был красивый днем, когда его кружили в танце и улыбались ему...
А душевно здоровый и насмерть запуганный джигитом Цесаркаевым балерун и романтик Синичкин, любимец курса, позер, человек тонкий и нервный, любитель девочек и крепкого столичного кофе, лежал в углу барака, предвкушая близкую волю, готовый на все ради нее. Да, его опять побили эти двуногие свиньи и предлагали ему самое ужасное. Но он выдержал, он не поддался им, как поддался тогда, когда пришел в Зону, и еще много раз. И когда отдавал в дни свиданий свою мать этому подонку, и тот ночью приходил к ней, а он, Синичкин, сидел в соседней комнатке-кухоньке и плакал как ребенок. И мать терпела, потому что знала: это ради него, сына, чтобы ее кровинушку не трогали в этом проклятом месте. И он терпел, потому что знал это все ради того, чтобы однажды выйти на волю целым и невредимым, сохранить зубы и ребра и увидеть свой балетный класс.
Могли ли помочь этим - душевнобольному и здоровому душой - те, что заседали утром? Конечно же, нет, это только им кажется, что что-то в их власти...
А в чьей же? Ну вы же сами знаете, зачем эти вопросы?
Во власти Того, кому было угодно потом распорядиться жизнью этих двоих самым лучшим образом, - возможно, с учетом тех мук, что приняли здесь эти две грешно-безгрешные души.
Стрижевскому Он дал скорое успокоение на уютном кладбище в Ленинграде, а перед уходом туда осветил его мечущуюся во мраке душу, отчего за две недели до смерти блаженный человек читал на память Велемира Хлебникова и Алексея Толстого, пел красивым голосом, очаровав этим чудесным явлением все равно любившую его жену. И, похоронив убийцу своей матери рядом с ее могилкой, красивая седая женщина ходила к почившему, снова любимому мужу, скорбя о столь безвременном уходе проснувшейся великой, по ее мнению, души.
Душа Синичкина нашла утешение в одном из престижных театров, где он, занимая должность не столь великую, упивался искусством, глядел на своих и чужих кумиров и насыщался большой любовью ко всему прекрасному, что было в нем всегда. Он стал большим теоретиком сцены и вскоре написал диссертацию о творчестве Станиславского, которую приняли на ура, потому что ничего подобного о мастере театроведы еще не читали. Синичкин стал вхож в большие дома столицы, пока давняя порочная страсть не привела его в лоно себе подобных, и он забылся в их кругу, почитаемый, гонимый, талантливый и непонятый. Он ни о чем не жалел, и его никто не жалел. Мать умерла, не простив ему ничего. И он не простил ей ее второго мужа, что однажды ночью налег огромным своим животом на прямую, уже балетную спину пасынка, разжигавшего его похотливые фантазии округлыми обтянутыми формами. Оправившись тогда от страха и боли, он со сладостным ужасом ждал снова нечто подобное, и в балетной среде пришло оно к нему неизбежно и, как оказалось, навсегда... часто он вяло думал, что лучшие годы его жизни прошли в тюрьме, где он хоть к чему-то стремился - к воле, скажем...