Максим Горький - Том 21. Жизнь Клима Самгина. Часть 3
— Ты ужасно сочиняешь, — сказал Самгин.
— А ты — плохо видишь, очки мешают! И ведь уже поверил, сукин сын, что он — вождь! Нет, это… замечательно! Может командовать, бить может всякого, — а?
Самгин, слушая, соображал:
«Видит то же, что вижу я, но — по-другому. Конечно, это он искажает действительность, а не я. Влюбился в кокотку, — характерно для него. Выдуманная любовь, и все в нем — выдумано».
А Лютов говорил с какой-то нелепой радостью:
— Не разобрались еще, не понимают — кого бить? Вошли Алина и Дуняша. У Алины лицо было все такое же окостеневшее, только еще более похудело; из-под нахмуренных бровей глаза смотрели виновато. Дуняша принесла какие-то пакеты и, положив их на стол, села к самовару. Алина подошла к Лютову и, гладя его редкие волосы, спросила тихо:
— Побили тебя?
— Ну, что ты! Пустяки, — звонко вскричал он, сгибаясь, целуя ее руку.
— Ах ты, дурачок мой, — сказала она; вздохнув, прибавила: — Умненький, — и села рядом с Дуняшей.
А Лютов неестественно, всем телом, зашевелился, точно под платьем его, по спине и плечам, мыши пробежали. Самгину эта сценка показалась противной, и в нем снова, но еще сильнее вспыхнула злость на Алину, растеклась на всех в этой тесной, неряшливой, скудно освещенной двумя огоньками свеч, комнате.
Неприятна была и Дуняша, она гибким и усмешливым голосом рассказывала:
— Благоверный мой в Петербург понесся жаловаться на революцию, уговаривать, чтобы прекратили.
Появился Макаров, раскуривая папироску, вслед за ним шагнул и остановился кудрявый парень с завязанным глазом; Алина сказала, протянув ему руку:
— Пожалуйста…
Он поклонился, не приняв ее руки:
— Александр Судаков…
— Лесоторговец есть такой! — вскричал Лютов почему-то с радостью.
— Дядя мой, — не сразу ответил Судаков.
— Д-дядя? — недоверчиво спросил Лютов.
— Родной. Не похоже?
Судаков сел к столу против женщин, глаз у него был большой, зеленоватый и недобрый, шея, оттененная черным воротом наглухо застегнутой тужурки, была как-то слишком бела. Стакан чаю, подвинутый к нему Алиной, он взял левой рукой.
— Левша? — спросил Лютов, присматриваясь к нему.
— Ушиб правую…
Самгин внимательно наблюдал, сидя в углу на кушетке и пережевывая хлеб с ветчиной. Он видел, что Макаров ведет себя, как хозяин в доме, взял с рояля свечу, зажег ее, спросил у Дуняши бумаги и чернил и ушел с нею. Алина, покашливая, глубоко вздыхала, как будто поднимала и не могла поднять какие-то тяжести. Поставив локти на стол, опираясь скулами на ладони, она спрашивала Судакова:
— Как это вы решились?
Судаков наклонился над стаканом, размешивая чай, и не ответил; но она настойчиво дополнила вопрос:
— Один против всех?
— Да чего ж тут решать? — угрюмо сказал Судаков, встряхнув головой, так что половина волос, не связанная платком, высоко вскинулась. — Мне всегда хочется бить людей.
— За что? — вскричал Лютов, разгораясь.
— За глупость. За подлость.
«Рисуется, — оценивал Самгин. — Чувствует себя героем. Конечно — бабник. Сутенер, «кот», вероятно».
А Судаков, в два глотка проглотив чай, вызывающе заговорил, глядя поверх головы Алины и тяжело двигая распухшей нижней губой:
— Драку в заслугу не ставьте мне, на другое-то я не способен…
— Вы — что же? — усмехаясь, спросил Лютов. — Против господ?
Не взглянув на него, Судаков сказал:
— Я — не крестьянин, господа мне ничего худого не сделали, если вы под господами понимаете помещиков. А вот купцы, — купцов я бы уничтожил. Это — с удовольствием!
На минуту все замолчали, а Самгин тихонько засмеялся и заставил Судакова взглянуть на него воспаленным глазом.
— Вы где учились? — тихо спросила Алина, присматриваясь к нему.
— В коммерческом. Не кончил, был взят дядей в приказчики, на лесной двор. Растратил деньги, рублей шестьсот. Ездил лихачом. Два раза судился за буйство.
Говорил Судаков вызывающим тоном и все время мял, ломал пальцами левой руки корку хлеба.
— Так что я вам — не компания, — закончил он и встал, шумно отодвинув стул. — Вы, господа, дайте мне… несколько рублей, я уйду…
Лютов тотчас сунул руку за пазуху. Алина сказала:
— Посидите с нами. Сколько вам лет?
— Двадцать,
Приняв деньги Лютова, он не поблагодарил его, но, когда пришел Макаров и протянул ему рецепт, покосился на бумажку и сказал:
— Спасибо. Не надо, обойдется и так. Самгин тоже простился и быстро вышел, в расчете, что с этим парнем безопаснее идти. На улице в темноте играл ветер, и, подгоняемый его толчками, Самгин быстро догнал Судакова, — тот шел не торопясь, спрятав одну руку за пазуху, а другую в карман брюк, шел быстро и пытался свистеть, но свистел плохо, — должно быть, мешала разбитая губа.
— Вы — революционер? — вдруг и неприятно громко спросил он, заставив Клима оглянуть узкий кривой переулок и ответить не сразу, вполголоса, докторально:
— Кого считаете вы революционером? Это — понятие растяжимое, особенно у нас, русских.
— А я думал, — когда вы, там, засмеялись после того, как я про купцов сказал, — вот этот, наверное, революционер!
— Разумеется, я…
Но Судаков, не слушая, бормотал:
— Прячетесь, чорт вас возьми! На похоронах Баумана за сыщика приняли меня. Осторожны очень. Какие теперь сыщики?
Он вдруг остановился, точно наткнувшись на что-то, и сказал:
— Ну, — прощай, Митюха, а то — дам в ухо!..
«Негодяй, — возмущенно думал Самгин, торопливо шагая и прислушиваясь, не идет ли парень за ним. — Типичнейший хулиган».
Но в проулке было отвратительно тихо, только ветер шаркал по земле, по железу крыш, и этот шаркающий звук хорошо объяснял пустынность переулка, — людей замело в дома.
Согнувшись, Самгин почти бежал, и ему казалось, что все в нем дрожит, даже мысли дрожат.
Он с разбега приткнулся в углубление ворот, — из-за угла поспешно вышли четверо, и один из них ворчал:
— Крестный ход со всех церквей — вот бы что надо. Маленький круглый человечек, проходя мимо Самгина, сказал:
— Духовенство, конечно, могло бы роль сыграть.
— Рассчитывает, чей кусок жирнее…
Когда слова стали невнятны, Самгин пошел дальше, шагая быстро, но стараясь топать не очень шумно. Кое-где у ворот стояли обыватели, и от каждой группы ветер отрывал тревожные слова.
— Николка Баранов рабочих вооружает.
— Какой Баранов?
— Асафа сын.
— Басни!
— Вот, кабы Охотный ряд…
В другой группе кто-то уверенно говорил:
— Поджигать начнут, увидите! А со скамьи бульвара доносился веселый утешающий голосок:
— Да бро-осьте! Когда ж Москва бунтовала? Против ее — действительно, а она — никогда!
— А — студенты?
— Ну, нашел бунтарей!
— Вы куда, бабы?
— Во-первых — девицы!
— Ах, извините! Куда же?
— Поглядеть, как булочники баррикаду строят…
— Ну, это — не забава!..
Но, несмотря на голоса из темноты, огромный город все-таки вызывал впечатление пустого, онемевшего. Окна ослепли, ворота закрыты, заперты, переулки стали более узкими и запутанными. Чутко настроенный слух ловил далекие щелчки выстрелов, хотя Самгин понимал, что они звучат только в памяти. Брякнула щеколда калитки. Самгин приостановился. Впереди его знакомый голос сказал:
— Как поведут себя питерцы…
Калитка шумно хлопнула, человек перешел на другую сторону улицы.
«Поярков», — признал Клим, входя в свою улицу. Она встретила его шумом работы, таким же, какой он слышал вчера. Самгин пошел тише, пропуская в памяти своей жильцов этой улицы, соображая: кто из них может строить баррикаду? Из-за угла вышел студент, племянник акушерки, которая раньше жила в доме Варвары, а теперь — рядом с ним.
— А, это вы, — сказал студент. — Солдат или полиции нет на бульваре?
Самгин отрицательно мотнул головой, прислушиваясь. В глубине улицы кто-то командовал:
— Поперек кладите! Круче!
— Баррикада? — спросил Самгин.
— Две, — сказал студент, скрываясь за углом. Самгин подошел к столбу фонаря, прислонился к нему и стал смотреть на работу. В улице было темно, как в печной трубе, и казалось, что темноту создает возня двух или трех десятков людей. Гулко крякая, кто-то бил по булыжнику мостовой ломом, и, должно быть, именно его уговаривал мягкий басок:
— Довольно! Довольно, товарищ!
Улицу перегораживала черная куча людей; за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то тяжелое. Окна всех домов закрыты ставнями и окна дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок: