Максим Горький - Отшельник
- Будет! - вдруг громко и строго сказал он. - Значит, не слушает он тебя?
- Никак. Я ему и то и сё...
- Погоди! Не слушаешь ты её, парень?
Тот молчал, глупо улыбаясь.
- Ну вот, ты - и не слушай! Понял? А ты, женщина, затеяла дело плохое, я тебе прямо скажу - это судебное дело! А хуже судебных дел - ничего нет! И - ступай от меня, иди! Нам с тобой толковать не о чём. Она тебя обмануть хочет, парень...
Парень, ухмыляясь, сказал высоким тенорком:
- Я зна-аю...
- Ну - идите! - брезгливо отмахиваясь от них рукой, сказал Савелий. Ступайте! Удачи - не будет тебе, женщина. Не будет!..
Они оба поникли, молча поклонились ему и пошли кустарником вверх по незаметной тропе, - мне было видно, что, поднявшись шагов на сотню, они оба сразу заговорили, плотно встав друг против друга, потом сели у корня сосны, размахивая руками; долетал ворчливый гул. А из пещеры выплыл невыразимо волнующий возглас:
- Мил-лая...
Бог знает, как уродливый старик ухитрялся влагать в это слово столько обаятельной нежности, столько ликующей любви.
- Рано думать тебе про это, - колдовал он, выводя хроменькую девушку из пещеры. Он держал её за руку, как ребёнка, который ещё неуверенно ходит по земле; она покачивалась на ходу, толкая его плечом, отирая слёзы с глаз движениями кошки, - руки у неё были маленькие, белые.
Старик усадил её на камни рядом с собой, говоря непрерывно, ясно и певуче, - точно сказку рассказывая:
- Ведь ты - цветок на земле, тебя господь взрастил на радости, ты можешь великие радости подарить, - глазыньки твои, свет ясный, всякой душе праздник, - милая!
Ёмкость этого слова была неисчерпаема, и, право же, мне казалось, что оно содержит в глубине своей ключи всех тайн жизни, разрешение всей тяжкой путаницы человеческих связей. И оно способно околдовать чарующей силой своей не только деревенских баб, но всех людей, всё живое. Савелий произносил его бесчисленно разнообразно, - с умилением, с торжеством, с какой-то трогательной печалью; оно звучало укоризненно ласково, выливалось сияющим звуком радости, и всегда, как бы оно ни было сказано, я чувствовал, что основа его - безграничная, неисчерпаемая любовь, - любовь, которая ничего, кроме себя, не знает и любуется сама собой, только в себе чувствуя смысл и цель бытия, всю красоту жизни, силою своей облекая весь мир. В ту пору я уже хорошо умел не верить, но всё моё неверие в эти часы облачного дня исчезло, как тень перед солнцем, при этих звуках знакомого слова, истрёпанного языками миллионов людей.
Уходя, хроменькая девушка радостно всхлипывала, часто кивая старику головой:
- Спасибо тебе, дедушка, спасибо, милый!
- Ну, ну, ну, - ничего! Иди, дружба, иди! Иди, да - так и знай: на радость идёшь, на счастье, на великое дело - на радость! Иди...
Она уходила как-то боком, не отрывая глаз от сияющего лица Савелия. Чёрный Олёша, проснувшись, стоял над ручьём, встряхивая ещё более взлохмаченной головой, и глядел на девушку, широко улыбаясь. Вдруг сунул два пальца в рот себе и оглушительно свистнул. Девушка покачнулась и рыбой нырнула в густые волны кустарника.
- Сдурел, Олёша! - упрекнул его старик.
Олёша дурачливо опустился на колени, вытащил из ручья бутылку водки и, махая ею по воздуху, предложил:
- Выпьем, отец?
- Ты - пей, мне - нельзя! Я - вечером...
- Ну, и я вечером... Эх, отец, - он обложил старика кирпичами матерщины, - колдун ты, а - святой, ей-богу! Душой ты прямо как дитя играешь, - человечьей душой. Лежал я тут и думал, - ах ты, думаю...
- Не шуми, Олёша...
Воротилась старуха с парнем, она сказала что-то Савелию виновато и тихо, он недоверчиво покачал головой и увёл их в пещеру, а Олёша, заметив меня в кустарнике, тяжело влез ко мне, ломая ветви.
- Городской, что ли?
Он был настроен весело, словоохотливо, ласково поругивался и всё хвалил Савелия:
- Большой это утешитель! Я вот прямо его душой живу, у меня своя душа злостью, как волосом, обросла. Я, брат, отчаянный...
Он долго расписывал себя страшными красками, но я ему не верил.
Старуха вышла из пещеры и, низко кланяясь Савелию, сказала:
- Уж ты, батюшка, не сердись на меня...
- Ладно, дружба...
- Сам знаешь...
- Знаю: всяк человек бедности боится. Нищий - никому не любезен, знаю! Ну, а всё-таки: бояться надо бога обидеть и в себе и в другом. Кабы мы бога-то помнили - и нищеты не было бы. Так-то, дружба! Иди с богом...
Парень шмыгал носом, смотрел на старика боязливо и прятался за спину мачехи. Пришла красивая женщина, видимо - мещанка, в сиреневом платье, в голубом платочке, из-под него сердито и недоверчиво сверкали большие серовато-синие глаза. И снова зазвучало обаятельное слово:
- Милая...
Олёша говорил, мешая мне слушать речь старика:
- Он всякую душу может расплавить, как олово. Великий он помощник мне, - без него я бы наделал делов - ой-ой - каких! Сибирь...
А снизу возносилась песня Савелия:
- Тебе, красота, всякий мужчина - счастье, а ты - говоришь эдакое злое! Милая, - гони злобу прочь; гляди-ко ты: что люди празднуют? Все наши праздники - добру знаменье, а не злобе. Чему не веришь? Себе не веришь, женской силе твоей не веришь, красоте твоей, а - что в красоте скрыто? Божий дух в ней... Мил-лая...
Взволнованный глубоко, я готов был плакать от радости, - велика магическая сила слова, оживлённого любовью!
До поры, когда овраг налился густою тьмой облачной ночи, Савелия посетило человек тридцать, - приходили солидные деревенские "старики" с посохами в руках, являлись какие-то угнетённые горем, растерянные люди, но более половины посетителей - женщины. Я уже не слушал однообразных жалоб людей, а только нетерпеливо ждал от Савелия его слова. К ночи он разрешил мне и Олёше разжечь костёр на камнях площадки, мы готовили чай и ужин, а он, сидя у костра, отгонял полой армяка разное "живое", привлечённое огнём.
- Вот и ещё денёк отслужил душе, - сказал он задумчиво и устало.
Олёша хозяйственно советовал ему:
- Напрасно ты денег не берёшь с людей...
- Не подходяще это мне...
- А ты с одного возьми, другому отдай. Вот мне бы дал. Я бы лошадь купил...
- Ты, Олёша, скажи завтра ребятишкам - прибежали бы ко мне, у меня гостинцы есть для них, - много сегодня бабы натаскали разного...
Олёша пошёл к ручью мыть руки, а я сказал Савелию:
- Хорошо ты, дедушка Савёл, говоришь с людьми...
- То-то вот, - спокойно согласился он. - Я ведь сказывал тебе, что хорошо! И народ уважает меня. Я всем правду говорю, кому какую надо. Вот оно что...
Улыбнулся весело и продолжал, менее устало:
- А - особо хорошо с бабами я беседую, - слышал? Это, дружба, так уж бывает у меня: увижу бабу али девицу мало-мале красивую, и взыграет душа, вроде как цветами зацветёт. У меня к ним благодарность: одну вижу, а вспоминаю всех, коих знал, им - счёта нет!
Воротился Олёша, говоря:
- Отец Савёл, ты за меня поручись перед Шахом в шестьдесят рублей...
- Ладно.
- Завтра. А?
- Ладно...
- Видал? - торжествующим тоном спросил меня Олёша, кстати наступив мне на ногу. - Шах - это, брат, такой человек: издаля взглянет на тебя - так и то рубаха твоя сама с плеч ползёт в руки ему. А придёт к нему отец Савёл, перед ним Шах собачкой вертится; на погорельцев сколько лесу дал...
Олёша шумел, возился и мешал старику отдыхать, Савелий, видимо, очень устал; он сидел над костром понуро, казался измятым, рука его взмахивала над костром, пола армяка напоминала сломанное крыло. Но Олёшу невозможно было укротить, он выпил стакана два водки и стал ещё более размашисто весел. Старик тоже выпил водки, закусил печёным яйцом с хлебом и вдруг негромко сказал:
- Ты иди домой, Олёша...
Большой, чёрный зверь встал, перекрестился, глядя в чёрное небо.
- Будь здоров, отец, спасибо! - сунул мне тяжёлую, жёсткую лапу и послушно полез в кусты, где спряталась тропа.
- Хороший мужик? - спросил я.
- Хороший, только следить за ним надо, - буен! Жену так бил, что она и родить не могла, всё сбрасывала ребятёнок, а после - с ума сошла. Я ему говорю: "За что ты её бьёшь?" - "Не знаю, говорит, так себе, хочется да и всё..."
Замолчав, он опустил руку и, сидя неподвижно, долго смотрел в огонь костра, приподняв седые брови. Лицо его, освещённое огнём, казалось раскалённым докрасна и стало страшно; тёмные зрачки голых, разодранных глаз изменили свою форму - не то сузились, не то расширились, - белки стали больше, и как будто он вдруг ослеп.
Он двигал губами, - ощетинясь, шевелились редкие волосы усов, - словно он хотел сказать что-то, но - не мог.
А заговорил он всё-таки спокойно, только вдумчиво, как-то особенно:
- Это со многими мужиками бывает, дружба: вдруг хочется бабу избить, без всякой без вины её, да ещё - в какой час! Только вот целовал её, любовался красотой, и тут же, в минуту, приходит охота - бить! Да, да, дружба, это бывает... Я тебе скажу - я сам, смирный человек, нежный, уж как я женщин любить умел, до того, бывало, дойдёшь - так бы весь и влез в неё, в сердце ей, скрылся бы в нём, как в небесах голубь, - вот как хорошо бывало! И - тут её ударить, ущипнуть как-нибудь больнее хочется, и ведь щипал, да! Взвизгнет, спрашивает: что ты? А тебе и сказать нечего, - что тут скажешь?