Николай Лесков - Божедомы
Но Термосёсов разболтался.
– Я ее и поучил тоже, – сказал он судье.
– Да?
– Вместе и поучил и поухаживал.
– Что же?
– Ничего: мешай дело с бездельем, – лучше с ума не сойдешь. Я ее ухожу, – заключил, покрываясь своим пальто, Термосёсов.
– Да?
– Непременно.
– А Валка?
– Что ж такое Валка? Мы с нею кончили все.
– Да?
– Да, конечно.
– А как она сюда приедет?
– Зачем? Разве она вам говорила?
– Да.
– А ведь она же прачечную открыла. Пустое! Там и корыта, и бук, и всякая штука. Пустое, – она не приедет! И зачем?.. Я ей сказал: я свободен, ты свободна, мы свободны, вы свободны, они, они свободны. Про что нам еще толковать! А хоть если и приедет… – добавил, потянувшись, Термосёсов, – приедет и уедет… А здесь нам, кажется, врали, что спокойный город и дела мало будет, – дела будет очень довольно… Тут есть у них поп… Вот скотина-то по рассказам: самое ваше нелюбимое: вера, вера, народ и вера и на народ опирается и доносы, каналья, пишет… Э! Да вы, кажется, дормешки?
– Да.
– Ну, в таком случае я сам буду спать!
С этим Термосёсов поворотился лицом к стене, и через минуту и он, и его начальник оба заснули.
Данке не шел на ум отдых. Она в это время стояла в гостиной перед открытым окном и, глядя в светлую даль, цаловала веющий ей в лицо ласковый воздух.
Так прошло несколько минут, и глаза молодой женщины беспричинно, по-видимому, замигали и наполнились нервными, истерическими слезами. Она вся еще дрожала от поцалуев Термосёсова и, нетерпеливо поднеся к губам руку, которую тот так долго держал на своем сердце, поцаловала ее сама и вздрогнула.
С улицы ее кто-то назвал по имени.
Бизюкина проворно отняла от губ свою ладонь и, сердито взглянув в окно на нежданного свидетеля ее восторгов, увидала учителя Омнепотенского.
Бюзикина бросила ему презрительный взгляд и спросила:
– Чего вы?
– Приехали? – отвечал ей вопросом запыхавшийся на ходу Омнепотенский.
– Ну, а что такое вам, что приехали или не приехали? Ну приехали.
– Ничего, я только услыхал, что приехали, и побежал, как кончил третий урок. Что, они спят теперь?
Данка сухо промолчала.
– А они уже видели мои кости? – добивался учитель.
Данка опять промолчала.
– Вы, верно, их и не показали? – спросил Омнепотенский.
– Видели, видели, – оторвала с гримаскою Данка.
– И что же?
Данка опять промолчала.
– И что же, я говорю, они, Дарья Николаевна?
– Да что “что”? Ничего!
– Как ничего?
Данка покусала минуту нетерпеливо губы и проговорила с угрозой:
– Будет вам, погодите, будет!
– Что мне такое будет?
– Постойте, постойте, будет!
– Да что вы… чем вы меня пугаете? Что ж мне может быть? – встосковался учитель.
– Что? Вот увидите что, – повторила с тихой угрозою Данка и, повернувшись спиной, заперлась на ключ в своей спальне.
Невинный Омнепотенский ничего не понимал и ничего не мог прозреть, какие ходили здесь бури и какие они понасыпали холмы и горы на место долин, и какие долины образовали там, где лежали бугры и буераки.
Верный самому себе и однажды излюбленным началам, он и не подозревал какой-нибудь изменчивости в людях и особенно такой быстрой изменчивости, какая совершилася в Данке, и входил в дом Бизюкиных с тем кротким спокойствием и с тою короткостью, на которые имел права, освященные временем.
Он теперь имел в виду только одно: чем именно ему угрожает Данка от приезжих гостей?
– Сечь! – мелькает по школьной привычке в его голове; и он принимает это довольно живо, потому что ему часто снится, что его секут, но сейчас же он оправляется и успокаивает себя, что чиновников не секут… Вот разве вешать?.. Ну да… вешать! Было бы еще за что?
IX
Надо не забывать, что Омнепотенский был совсем свой человек в доме Бизюкиных, чтобы понять, отчего его нимало не смутил прием, сделанный ему Данкою. Ему было все равно, быть здесь принятым или не принятым, незамеченным или обласканным, он здесь видел себя всегда на месте, поэтому и теперь, не стесняясь тем, что хозяйка заперлась в своей спальне перед самым его приходом, он преспокойно обошел весь зал и гостиную, пересмотрел и перетрогал стоявшие на этажерках старые и давно ему известные книги; подразнил пальцем ручную желтенькую канареечку, дал щелчка в нос нежившемуся на окне рыжему коту и, наконец, сел в то самое кресло, в котором полчаса назад сидел Термосёсов. – Скучно. – Омнепотенский зевнул, встал и пошел на цыпочках по гостиной и по зале… Тоже невесело. Безмолвие кругом; на дворе слышно, как повар сечет котлеты; в кабинете кто-то играет на носе.
Омнепотенский вернулся в гостиную и тихо-тихохонько потрогал дверь в кабинет, – дверь заперта. Омнепотенский повернулся и вышел в переднюю.
– Ермошка, – спросил он мальчишку, – а что ваши гости?
– А ничего; сплят у бариновом кабинете.
– Оба спят?
– Ой, ой, ой – еще как! – отвечал вольнодумный Ермошка.
– Их тут кормили? – спросил Омнепотенский.
Ермошка покусал зубами нитку, оставшуюся в обшлаге его рейт-фрака после оторванной пуговицы, и проговорил:
– Нет; ести им не давали, а так…
– Гм! так чай только пили или кофей?
– Да нет же: и чаю, и кофею не подавали, – отвечал Ермошка.
– Ну так что ж ты говоришь: “так”, “так”?
– Да “так”, что ничего так не подавали!
– Экой дурак, – ругнул невольно Омнепотенский.
– Ну всё дурак да дурак.
Ермошка опять повалился на коник, а Омнепотенский опять возвратился в гостиную. Дверь в данкину спальню по-прежнему была заперта. Варнава тихо постучал замочною ручкой, – ответа никакого. Громче он не посмел стучать, подвинул к окну стул, сел на него верхом, лицом к спинке, сложил на эту спинку руки, а на руки положил подбородок и, глядя в сонную даль жаркого полдня, задремал как петух на насесте.
Так прошло около получаса, прежде чем Варнава проснулся, но ему показалось гораздо долее. Он осмотрелся, вспомнил, что, с одной стороны, перед ним тут запертая дверь в данкину спальню, а с другой, эти новые гости, которые могут ежеминутно взойти, и это показалось ему совсем скверно. Варнава вскочил, почистил рукой физиономию, и при этом он взглянул случайно на шкаф, на котором стоял его костяк, тот самый костяк, из-за которого он вчера перенес столько гонений, из-за которого едва избежал публичных побоев, из-за которого так строго наказан Ахиллой комиссар Данилка и еще строже наказан сам диакон. Костяка этого не было. Варнава заглянул за шкаф, под шкаф, окинул взором столы, углы и вообще все помещения, где мог, по его соображениям, костяк этот находиться, но его не было нигде. Варнаву обдало варом.
– Неужто же он и отсюда мог пропасть? Это тогда черт знает что такое за ловкое мошенничество! После этого не удивительно, ежели в столице обворовывают и режут, можно сказать, под самым носом у всесозерцающей полиции и не находят следов. Кто и каким путем мог сюда пробраться? В окно? Но он сам, подходя к этому дому, видел, что у окна стояла Данка; не мог же вор проскочить около нее, как муха, да и, наконец, кто же этот вор? Понятно, или его собственная варнавкина мать, или дьякон Ахилла, но мать его дома, а Ахилла такой огромный, что он и в окно-то совсем едва ли пролезет. Нет; тут голову совсем потерять можно!
Учитель не выдержал и, забывши всякие церемонии, смело застучал кулаком в комнату Данки.
– Это чего еще? – отозвалась из-за двери Бизюкина, отозвалась голосом не сонным, а простым, спокойным, каким она говорила всегда.
– Поздравляю нас с праздником, – с легкой укоризной ответил Омнепотенский.
– С чем-с?
– Очень хорошо мы спасли наши кости. Их нет.
– Да, нету, – отвечала Данка.
– Как! Так вы знаете об этом?
– Еще бы!
– И так спокойно говорите!
– Да чего же я должна беспокоиться?
Омнепотенский в недоумении замолчал и, стоя здесь же, у двери, кусал себе ногти. А за дверью в комнате Данки происходило сильное движение и какая-то перестановка… Слышно было, что Данка с кем-то говорит, что-то устраивает, вообще о чем-то хлопочет, но вообще во всем, что оттуда слышалось, Омнепотенский не мог уловить такого, чем, по его соображению, Бизюкина должна бы была отвечать на сообщенные им тревожные известия. Это его совершенно поразило.
– Дарья Николаевна, – заговорил он, – вы, может быть, думаете, что я шучу, а я кроме всех шуток говорю: костей нет.
– Да убирайтесь вы вон, – отвечала нетерпеливо Данка.
– Чего-с? – переспросил, приставив ухо к двери, Омнепотенский.
– Убирайтесь, вот чего. В чулане ссыпаны все ваши глупые кости.
– Глупые кости! Что такое; что такое за глупые кости? Да позвольте мне наконец хоть взойти к вам!
– Нечего вам здесь делать.
– Как это нечего делать?
– Так, нечего, очень просто нечего.
Удивление Омнепотенского все возрастало и возрастало. Этаким тоном Данка не говорила с ним никогда! Бывала, правда, она иногда груба, резка и неприветлива, но выгонять из дому, отталкивать, вообще чуждаться его, человека с нею единомысленного и имевшего право считать себя с нею на самой близкой ноге, – этой фантазии ей до сих пор еще никогда не приходило, и это первый снег на голову. В бузинном сердце Омнепотенского шевельнулось даже нечто вроде ревности, вроде досады, вроде того и другого вместе. Это было для Омнепотенского чувство совершенно незнакомое и новое, чувство, которого он до сих пор, не будучи близок ни с одною женщиной, кроме Данки, не изведывал: это была боязнь предпочтения. До сих пор он знал к себе прямо враждебное чувство со стороны своих гонителей и врагов; считал неприязненными к себе чувствами чувства своей матери, но это все, в его глазах, было не то. Во-первых, все люди, не посвященные в тайны его стремлений, были в его глазах существа несовершенной, низменной породы, которые судить его не могли, а во-вторых, ему было все равно, что о нем думают как о человеке и какие к нему питают чувства, – ему важно, лишь бы его считали врагом и деятелем, и Данка, которая знала, что он деятель, Данка, которая его отличила и отметила своим вниманием, с которой они в течение стольких лет как бы восполняли друг друга и в этом скучном уездном существовании, и в беспрерывной борьбе с одолевавшим их консерватизмом… Эта Данка вдруг топырится, не отвечает ему или, еще хуже, отвечает, но отвечает так, как бы она отвечала не деятелю, а какому-нибудь городничему или Ахилле или даже своему мужу, – это невозможно. Варнава сто раз повторил в себе, что это совершенно невозможно и что приезжие гости ни под каким видом не должны застать их с Данкою в таких противоестественных отношениях. Это надо было кончить. Варнава решился идти напролом: он сильно оперся рукою на ручку замка и всем плечом надавил на дверь. Дверь подалась.