Юрий Тынянов - Смерть Вазир-Мухтара
14
Полковой квартирмейстер Херсонского полка, которым командовал начальник траншей полковник Иван Григорьевич Бурцев, был добряк. Он любил своего арабского жеребца, как, верно, никогда не любил ни одной сговорчивой девы. Кучером и конюхом у него поэтому был молодой цыган, который лучше понимал конский язык, чем русский. Жеребец ржал, цыган ржал, квартирмейстер посапывал сизым носом, глядя на них. Цыган купал жеребца, и их тела в воде мало отличались по цвету: оба блестели, как мазью мазанные солнцем. Конь храпел тихо и музыкально и, подняв кверху синие ноздри, плыл, цыган горланил носом и глоткой. И у квартирмейстера ходил живот, когда он на них глядел. Полк стоял лагерем в селении Джала. Офицеры жили в домах, лагерь был разбит за селением. Когда в двух верстах от стоянки, за рекой, появился оборванный, кричащий цветом и сверкающий гортанью цыганский табор, когда стали заходить в полк цыганки с танцующими бедрами и тысячелетним изяществом лохмотьев, цыган стал пропадать. Он уходил купать коня, переплывал на другой берег и исчезал. Квартирмейстер говорил: - Пусть погуляет на травке. Цыган гулял на травке, и под ним гуляли бледные бедра цыганского терпкого цвета. Однажды утром квартирмейстер не мог докричаться цыгана. - Загулял, собака, - сказал он и пошел проведать своего жеребца. Цыган лежал в конюшне, синий, с выкаченными глазами. Он пошевелил рукой и застонал. Конь тихо бил ногой и мерно жевал овес. Квартирмейстер выскочил из конюшни и зачем-то запер ее. Он сразу вспотел. Потом, осторожно ступая, он разыскал денщика, велел нести веревки, отпер конюшню и приказал посадить цыгана на жеребца. Цыган мотался и мычал. Денщик прикрутил его веревками к коню. Квартирмейстер, посапывая, вывел коня из конюшни и, все так же осторожно ступая, повел к реке. Он пустил его в воду. Конь поплыл, похрапывая, а цыган мотался головой. Квартирмейстер стоял, согнувшись, и смотрел пустыми глазами. Конь переплыл реку и, тихонько пощипывая траву, стал уходить к табору, а цыган танцевал на нем каждым членом. Когда он ушел из глаз, квартирмейстер вдруг заплакал и тихонько сказал: - Конь какой. Пропало. Нужно гнать чуму. Он пришел к себе, заперся и стал пить водку. Назавтра квартирмейстер вышел и увидел, что денщик лежит, разметавшись, выкатив глаза и ничего не понимая. Он отправил его в карантин. Он дождался ночи. Ночью запихал в карманы по бутылке водки, вышел из дому, запер за собой дверь и ушел. Он побродил, потом, постояв, толкнул какую-то дверь и вошел. На постели лежал незнакомый офицер и спал. Он не проснулся. Квартирмейстер скинул сюртук, снял рубашку, лег на пол посредине комнаты, вынул из кармана штоф кизлярки и стал молчаливо сосать. В промежутках он покуривал трубку. Вскоре офицер проснулся. Увидев лежащего на полу незнакомого полуголого офицера, пьющего из бутылки водку, он подумал, что это ему снится, повернулся на другой бок и захрапел. Квартирмейстер выпил штоф и на рассвете ушел, так и не принятый офицером за живое существо. Он накинул на себя сюртук, а рубашку забыл на полу. Он скрылся, и больше его никто не видел ни в реальном, ни в каком другом виде. Офицер, проснувшись и увидев пустой штоф и рубашку на полу, ничего не понимал. Он был здоров и остался здоровым. Прачка, жена музыканта, занимавшаяся стиркой для прокорма трех маленьких детей, жила с ним в землянке, тут же, в селении. Девочка в это утро пришла к офицеру за бельем. Она подняла с полу рубашку. Офицер сказал, что она может взять ее себе. Вернувшись домой, в землянку, она заболела. Командир полка отдал приказ взять ее отца и мать в карантин, а девочку в гошпиталь. Троих маленьких детей оставили в землянке, потому что карантин был переполнен. Карантинные балаганы, прикрытые соломой, кишели людьми, и там спали вповалку. У землянки поставили часового. Селение опустело. Арбы заскрипели в разные стороны. Лохмотья, ведра, кувшины, пестрые одеяла, а среди них сидели злые и испуганные женщины и крикливые дети. Мужья молчаливо шагали рядом, и, высунув языки, терпеливо шли сзади собаки. Темною ночью мать заболела в карантине. Она чувствовала жар, который плавил ее голову и нес ее тело. Она как тень пробралась из карантина и как тень прошла сквозь цепь. Ночь была черная. Она шла вслепую, быстро и не останавливаясь, шла версту и две, как будто ветер гнал ее. Если бы она остановилась, она упала бы. В голове у нее было темно и гудело, она ничего не понимала и не видела, но она прошла к землянке, к детям, перевалилась через порог и умерла. Часовой смотрел, разинув рот, в окошко и видел труп матери и совершенно голых детей, которые молча жались в углу. Сойти с места и дать знать дежурному офицеру он не имел права. Дети выбежали наконец из землянки и с криками, уцепившись за часового, тряслись. Когда на рассвете пришли сменить часового, вызвали офицера. Он велел часовому, не прикасаясь ни к чему руками, шестом достать из землянки одеяло и прикрыть голых детей, которые тряслись, кричали и стучали зубами. Часовой так и сделал. Сменясь с караула, он в ту же ночь, в палатке, заболел. К рассвету заболела вся палатка. Так в войско графа Паскевича пробралась чума.
15
- Сашка, друг мой, скажи мне, пожалуйста, отчего ты такой нечесаный, немытый? - Я такой же, как все, Александр Сергеевич. - Может быть, тебе война не нравится? - Ничего хорошего в ней, в войне, и нету. Молчание. - И очень просто, что всех турок или там персиян тоже не перебьешь. - Это ты сам надумал, Александр Дмитриевич? А отчего ты так блестишь? И чем от тебя пахнет? - Я намазавшись деревянным маслом. - Это зачем же? - В той мысли, чтоб не заболеть чумой. Выпросил у доктора полпорциона. - А доктор тоже намазался? - Они намазали свою рубашку и вымылись уксусом четырех разбойников. Если вам желательно, могу достать. - Достань, пожалуй. - Потом курили трубку и кислоту. Сели с другим немцем на коней и поехали. - Что же ты с ними не поехал? - Их такое занятие. Я этого не могу. - А так небось поехал бы? - У меня статское занятие, Александр Сергеевич, у них чумное. - А что ж ты на вылазку с Иван Сергеичем не поехал? Он ведь статский, а напросился на вылазку. - Господину Мальцеву все это в новость. Они храбрые. Они стараются для форсы. А я должен оставаться при вас. Мало я пороху нюхал? - Как так для форсы? - Никакого интереса нет свой лоб под пули ставить. Да вы разве пустите. Смех один. Молчание. - Ты, пожалуйста, не воображай, что я тебя, такого голубчика, в Персию повезу. Я тебя в Москву отошлю. - Зачем же, ваше превосходительство, вы меня сюда взяли? Молчание. - Сашка, что бы ты делал, если б получил вольную? - Я б знал, что делать. - Ну, а что именно? - Я музыкантом бы стал. - Но ведь ты играть не умеешь. - Это не великое дело, можно выучиться. - Ты думаешь, это так легко? - Я бы, например, оженился бы на вдове, на лавошнице, и обучался бы музыке и пению. - Какая ж это лавошница-вдова тебя взяла бы? - С этой нацией можно обращаться. Они любят хорошее обхождение. Тоже говорить много не надо, а больше молчать. Это на них страх наводит. Они бы в лавке сидели, а я б дома играл бы. - Ничего бы и не вышло. - Там видно было бы. Молчание. - Надоело мне пение твое. Только я тебя теперь не отпущу. Поедем в Персию на два месяца. Молчание. - Тут, Александр Сергеевич, с час назад, как вы спали, приходили за вами от графа. - Что ж ты мне раньше не сказал? - Вы разговаривали-с. Адъютант приходил и велели прибыть на совещание. - Ах ты, черт тебя возьми, дурень ты, дурень мазаный. Одеваться.
16
Паскевич сидел за картой. Начальник штаба Сакен был рыжий немец с бледно-голубыми глазами. Петербургский гость Бутурлин, молодой "фазан", худой, как щепочка, молчал. Доктор Мартиненго был худощав, стар, с хищным горбом, окостеневшим лицом, седыми, жесткими волосиками и фабренными, шершавыми усиками. Огромный кадык играл на его высохшей шее. Ему бы кортик за пояс, и был бы он простым венецианским пиратом. Полковник Эспехо был плешив, желт, с двумя подбородками, черные усы и неподвижные, грустные глаза были у полковника. Корнет Абрамович стоял с видом готовности. Бурцев смотрел на Паскевича. - Совершенно согласен и подчиняюсь, граф, - сказал он. - Вот, - сказал Паскевич. - Немедля выступить и идтить на соединение. Больных и сумнительных - в карантин. Доктору Мартыненге озаботиться о лазаретках. Идтить форсированным маршем. Все это было решено уже две недели назад Бурцевым и Сакеном. Сакен молчал. - Слушаю, - сказал почтительно Бурцов. - Переписка наша с разбойниками короткая, - сказал Паскевич, - я Устимова послал сказать, чтобы сдавались. Ответ, - он взял со стола клочок бумаги: - "Мы не ериванские, мы не карсские. Мы - ахалкалакские". Паскевич посмотрел на всех. Эспехо и Абрамович улыбнулись. - "У нас нет ни жен, ни детей, мы все, тысяча человек, решили умереть на стенах". Хвастовня. Итак, предлагаю для сносу сорока этих курятников бить в лоб. С того берегу речонки ставить батареи. Он искоса взглянул на Бурцева. - Согласны? -буркнул он. - Совершенно согласен, ваше сиятельство, - снова ответил равнодушно и почтительно Бурцов. Паскевич взглянул на Грибоедова. Он опровергал "Journal des debats". - Предполагаю, ваше сиятельство, во исполнение вашей мысли, - сказал Бурцов, - заложить большую рикошетную и демонтирную батарею на правом берегу Гардарчая для метания бомб и гранат в крепость, а на правом берегу - брешбатарею. - Конечно, - сказал Паскевич, - а то какую же? - Осмелюсь также предложить вашему сиятельству, как уже вами с успехом испытано, впереди левого фланга еще небольшие батареи по четыре мортиры. - Считаю излишним, - сказал полковник Эспехо. Паскевич задергал ногой. - Я потому, что ваше сиятельство сами впервые обратили мое внимание на важность этого предложения, - сказал Бурцов и куснул усы. - Полковник, - сказал Паскевич Эспехо, - я понимаю, что вы против этого. Разумеется, не стоит в воробьев из всех пушек палить. Но девиз мой: не люди, а ядра. Брить два раза чище. Вот почему я на этом всегда настаиваю. - Слушаю, - сказал Эспехо. Мартиненго спросил шепотом у Грибоедова: - Здоровье госпожи Кастеллас? - Доктор, каждодневно привозите мне рапорты. Лучше лишних в карантин. Пища осматриваться должна малейшая. На воду обратить внимание. - Слушаюсь, - прошипел Мартиненго. - Не задерживаю более. Полковник Бурцов, останьтесь. Паскевич вздохнул и потянулся. - План привезли? - спросил Паскевич. Бурцов положил перед ним листок, на котором был закрашен голубой краской какой-то опрятный домик, а рядом черная клетка. Чертеж был довольно небрежный. Паскевич взглянул в листок. - Ну-ну, - сказал он подозрительно, - а... печи имеются? - Все здесь, ваше сиятельство. - Но это что же, черновой план? - Да, предварительный. - Ну-ну, - сказал снисходительно Паскевич, - Александр Сергеевич, подьте сюда. Здесь я полковнику дал план набросать по проекту Завилейского. Он стеклянные заводы хочет строить на акциях, только сумнительно. Он, кажется, недалек. Грибоедов глянул на листок. Чертеж этот, план, был чистым издевательством. - Я не знал об этом проекте, - сухо сказал он. Бурцев смотрел серьезно и прямо в глаза Грибоедову. - Вот какое дело, Иван Григорьевич, - сказал Паскевич и сделал губами подобие зевка, - тут вот проект Александр Сергеевич представил. Проект обширный. Я полагаю, заняться им следует. Вот вы возьмите и потолкуйте. Вы ведь адербиджанскими делами занимались уже несколько. - По вашему приказанию, граф, - ответил Бурцев. Он встал, и сразу рост его укоротился. У него была широкая грудь, широкие плечи и небольшие, как бы укороченные ноги. - Возьмите, - ткнул в него бумагами Паскевич. - Мнение мое благоприятное. Более вас, господа, не задерживаю.