Пантелеймон Романов - Рассказы
К Ирине стала в последнее время ходить Аннушка, прислуга из соседнего дома. В первый же раз она, идя на базар в платочке и с корзиной для провизии, встретила Ирину на дворе, расспросила, в какой она квартире. А на другой день пришла посидеть.
— Небось нужда заставила? — сказала Аннушка, посмотрев на тонкие, нерабочие руки Ирины.
Ирина, не открывая своего действительного положения, рассказала, что она дочь бедных родителей, но училась в гимназии, служила, а потом потеряла место и ей пришлось пойти в прислуги.
— Вот, так-то вот… — сказала Аннушка. — Э, голубушка, а, впрочем, и то сказать, бог милостив, не пропадешь.
И, слушая ласковый голос Аннушки, Ирина чувствовала какое-то успокоение. Ей было просто и легко с этой простой женщиной.
— Что ж тебе чай-то отвесной дают или что останется? — спросила Аннушка.
Ирина покраснела от мысли, что ей нечем угостить Аннушку. Денег у нее нет. А пойти и взять в буфете… она вдруг почувствовала, что не может почему-то этого сделать. Вдруг хозяин в это время придет или Софья увидит, что она в буфет полезла, и пройдет, ничего не сказав. А потом увидит, что в кухне у нее Аннушка.
— Я как-то не думала об этом. Мне все равно, — сказала Ирина, отвечая на вопрос о чае.
— Напрасно. Надо требовать, что полагается. Им, матушка, никогда не угодишь. Что ты чаю отдельно себе не спросила, — тебе это неудобно, а они, думаешь, оценят? Или сами догадаются? Нет, матушка, они догадываются только тогда, когда с ножом к горлу пристанешь.
Ирине хотелось сказать:
«Аннушка, милая, да, ведь, все это одна комедия из-за несчастных обстоятельств. Это не хозяйка, а единственная близкая мне человеческая душа».
А потом сейчас же подумала, что чаю-то у нее все-таки нет, и пойти взять его в буфете ей почему-то неловко и страшно.
— Эх, головушка горькая, — сказала Аннушка, почесав голову под платком, кто о нас позаботится, если сами о себе не позаботимся. Вот до тебя у них хорошая работница-прислуга была. Так что ж ты думаешь! Сжила ее хозяйка-то твоя. Ну, пойду, видно. Когда что нужно помогнуть, позови, приду.
И когда из дома все уходили, Ирина бежала к своей новой подруге, делая вид, что ей нужно что-нибудь спросить ее. А в действительности потому, что ей было приятно слушать ее ласковый голос с успокоительными интонациями.
Иногда Аннушка усаживала ее в своей комнатке с образами и сухими вербами в углу, ставила на стол без скатерти медный самовар, молочник с молоком, чайник с крышечкой на грязной веревочке, и они пили чай и говорили. Ирина как будто чувствовала в этом отголосок далекого детства.
И один раз Аннушка пришла к ней, и Ирина поставила самовар, взяла в буфете чаю, сушек. Нужно было убрать комнаты, потому что Софья стала уходить все чаще и чаще по утрам, оставляя ее одну убирать комнаты, но Ирина решила, что еще придут не скоро, и она успеет напоить Аннушку чаем и потом убрать.
И вот, когда они пили, послышался стук парадной двери, которую отперли английским ключом… Кроме хозяев, никто не мог сам войти.
Ирина почувствовала, что у нее похолодели пальцы и замерло сердце, точно, действительно, она была прислуга, а это пришли хозяева, когда у нее еще ничего не убрано, а сама она сидит и распивает чай с соседней прислугой.
— Что это такое тут?! — вдруг послышался удивленный голос хозяина. — Что это здесь за свинарник?
В ответ ему было молчание. Очевидно, Софья молча оглядывала неубранные комнаты и не находила, что ответить.
— Я тебе давно говорил, что ты не умеешь обращаться с людьми. То ты придираешься и кричишь по всякому пустяку, а то вдруг заводишь какую-то дружбу с прислугой. В результате — ерунда! Нет, ты, пожалуйста, скажи ей серьезно, чтобы она свои обязанности помнила.
Ирина все это слышала, и у нее глухо, тяжело и мутно билось сердце, так что было слышно самой.
— Ну, я пойду, матушка, — сказала тихо Аннушка. — Да ты не очень позволяй наседать-то на себя, отгрызайся.
Софья Николаевна вдруг почувствовала себя в нелепом положении, что ей, хотя бы для виду, придется делать выговор Ирине. Но в то же время она чувствовала сильную досаду, почти возмущение от небрежности Ирины. Они пришли домой втроем с тем мужчиной, который ухаживал за ней, и он явился свидетелем этого свинарника, так как были даже не убраны постели.
Ирина услышала громкие, резкие шаги Софьи, шедшие к кухне.
Софья хотела мигнуть Ирине, дать ей понять, чтобы она не принимала серьезно то, что она будет ее пробирать, но от досады и рассеянности как-то забыла это сделать.
Кроме того, когда она вошла в кухню, то увидела уходившую Аннушку, от которой, она думала, что теперь избавилась навсегда, и на столе самовар с сушками, теми самыми, которые она покупала…
Она против воли быстро взглянула на самовар, на сушки, на скрывшуюся в дверях спину Аннушки, от чего у Ирины все замерло внутри, и сказала:
— Ариша, что же вы делаете?! Ведь я вас просила всегда убирать раньше. Пойдите сейчас же уберите. Как у вас нет такта, чтобы самой понять, если вас не заставляют, а просят…
Вначале Софья Николаевна говорила так, что это было видно, что она говорит для вида, но приподнятый тон собственного голоса и тайная досада против Ирины, ведь, действительно же, поступившей небрежно, сделали то, что она уже сама не могла различить, где она говорила для вида, а где она, действительно, выговаривала Ирине.
Кроме того, на нее неприятное впечатление произвело почему-то присутствие здесь сушек, взятых из буфета. «Но какой вздор сушки!..» — сейчас же мелькнуло у нее в голове, и она даже ужаснулась этой промелькнувшей у нее мысли.
Но ей нужно было продолжать делать выговор Ирине, и она, все больше и больше повышая голос, говорила, ведя за собой Ирину в комнаты.
— Я же просила вас: сначала убирайте комнаты, а потом идите в лавку или пейте чай с своими гостями. Эти гости для меня какая-то кара. Вот опять ложки нет. Где ложка? Боже мой, ну что это?!
Щеки Ирины при упоминании о ложке вдруг залились таким ярким румянцем, что слезы стыда выступили у нее на глазах.
— Ну, довольно, довольно, — сказала Семен Никитич, — ты не можешь без крайностей.
Софья Николаевна вдруг увидела текущие по щекам слезы у своего друга, как бы мгновенно опомнилась, схватила себя за голову, бросилась в спальню, и сейчас же послышались захлебывающиеся рыдания. Она билась в истерике.
Жизнь для Софьи Николаевны стала невыносима. Правда, она потом объяснила Ирине, что ее истерика была результатом того, что ей вдруг показалось невозможным, хотя бы для вида, кричать на «лучшего друга своей души». Что ложка эта вырвалась как-то сама собой. И что к Ирине ни одной минуты не относилось то, что она, Софья, говорила.
Но с этого времени Ирина вдруг потеряла всякую свободу в обращении с подругой. Да и Софья Николаевна говорила с ней всегда как-то мимоходом, точно все куда-то спешила.
VIЖизнь стала невыносима потому, что, во-первых, комнаты убирались не так, как хотелось. А сказать теперь что-нибудь было совсем невозможно после этого случая. Приходилось уже самой, без участия Ирины, делать недоделанное, да еще потихоньку от нее, чтобы она не увидела и не поняла, что между ними нет той свободы дружеского отношения, при которой все можно сказать, потому что душа чиста и нет никаких задних мыслей, которые приходится скрывать, как позор.
Говорить стало вообще тяжело: тот исповедный тон с высказыванием самых сокровенных мыслей пропал. А говорить будничным тоном, без тона повышенной дружбы, было неудобно перед Ириной. Поэтому для Софьи было легче теперь встречаться с Ириной на нейтральной почве, то есть когда дома был муж или кто-нибудь из гостей.
И когда Ирина сидела в кухне и не приходила в комнаты, если дома даже не было никого, кроме хозяйки, Софья была довольна и делала вид, что занята чем-нибудь, чтобы не звать к себе Ирину.
Если она сама не идет, значит, чем-нибудь там занята или ей просто хочется побыть одной. Ведь все-таки уединение всегда необходимо человеку, — и что она ее будет постоянно таскать?
Потом было еще одно неудобство. Тот мужчина иногда заходил, и они, затворив дверь в кабинет, долго сидели там вдвоем. Слышны были только негромкие осторожные голоса. Если бы была просто прислуга, то ей можно было бы сказать, что она может, если хочет, пойти куда-нибудь. А Ирине нельзя же было сказать… И невозможность чувствовать себя свободной в собственной квартире была невыносима.
Притом Софья Николаевна как-то не могла теперь делиться с Ириной тайной своего романа. Но в то же время та видела, что роман есть. Как же она должна себя чувствовать, когда Софья ничего не говорит ей?
Но самое мучительное было то, что Софья Николаевна сгоряча насулила Ирине целые горы: пятьдесят рублей жалованья. А вот прошло уже два месяца, а она еще ничего не собралась ей дать. Ни одного рубля. Все как-то не выходило. То нужно было отдать портнихе, то не было денег. А то были деньги, но как раз после той истории с ложкой… Если бы после этого пойти и сказать: «Вот твое жалованье», — это было бы, действительно, похоже на жалованье прислуги.