Павел Мельников-Печерский - В лесах. Книга первая
Непривычный человек недолго пробудет в зимнице, а лесники ею не нахвалятся: привычка великое дело. И живут они в своей мурье месяца по три, по четыре, работая на воле от зари до зари, обедая, когда утро еще не забрезжало, а ужиная поздно вечером, когда, воротясь с работы, уберут лошадей в загоне, построенном из жердей и еловых лап возле зимницы. У людей по деревням и красная никольщина, и веселые святки, и широкая масленица, — в лесах нет праздников, нет разбора дням… Одинаково работают лесники и в будни и в праздник, и, кроме подсыпки, никому из них во всю зиму домой хода нет. И к ним из деревень никто не наезжает. В одной из таких зимниц, рано поутру, человек десять лесников, развалясь на нарах и завернувшись в полушубки, спали богатырским сном. Под утро намаявшегося за работой человека сон крепко разнимает — тут его хоть в гроб клади да хорони. Так и теперь было в зимнице лыковских лесников артели дяди Онуфрия. Огонь в тепленке почти совсем потух. Угольки, перегорая, то светились алым жаром, то мутились серой пленкой. В зимнице было темно и тихо — только и звуков, что иной лесник всхрапывает, как добрая лошадь, а у другого вдруг ни с того ни с сего душа носом засвистит.
Один дядя Онуфрий, хозяин артелей, седой, коренастый, краснощекий старик, спит будким соловьиным сном… Его дело рано встать, артель на ноги поднять, на работу ее урядить, пока утро еще не настало… Это ему давно уж за привычку, оттого он и проснулся пораньше других. Потянулся дядя Онуфрий, протер глаза и, увидев, что в тепленке огонь почти совсем догорел, торопливо вскочил, на скорую руку перекрестился раза три-четыре и, подбросив в тепленку поленьев и смолья, стал наматывать на ноги просохшие за ночь онучи и обувать лапти. Обувшись и вздев на одну руку полушубок, взлез он по лесенке, растворил створцы и поглядел на небо… Стожары[52] сильно наклонились к краю небосклона, значит ночь в исходе, утро близится.
— Эй вы, крещеные!.. Будет вам дрыхнуть-то!.. Долго спать — долгу наспать… Вставать пора! — кричал дядя Онуфрий на всю зимницу артельным товарищам.
Никто не шевельнулся. Дядя Онуфрий пошел вдоль нар и зачал толкать кулаком под бока лесников, крича во все горло: — Эх! Грому на вас нет!.. Спят ровно убитые!.. Вставай, вставай, ребятушки!.. Много спать — добра не видать!.. Топоры по вас давно встосковались… Ну же, ну, поднимайся, молодцы!
Кто потянулся, кто поежился, кто, глянув заспанными глазами на старшого, опять зажмурился и повернулся на другой бок. Дядя Онуфрий меж тем оделся как следует, умылся, то есть размазал водой по лицу копоть, торопливо помолился перед медным образком, поставленным в переднем углу, и подбросил в тепленку еще не много сухого корневища[53]. Ало-багровым пламенем вспыхнуло смолистое дерево, черный дым клубками поднялся к потолку и заходил там струями. В зимнице посветлело.
— Вставайте же, вставайте, а вы!.. Чего разоспались, ровно маковой воды опились?.. День на дворе! — покрикивал дядя Онуфрий, ходя вдоль нар, расталкивая лесников и сдергивая с них армяки и полушубки. — Петряйко, а Петряйко! Поднимайся проворней, пострел!.. Чего заспался?.. Уж волк умылся, а кочеток у нас на деревне давно пропел. Пора за дело приниматься, стряпай живо обедать!.. — кричал он в самое ухо артельному подсыпке, подростку лет шестнадцати, своему племяннику. Но Петряйке неохота вставать. Жмется парнишка под шубенкой, думая про себя: «Дай хоть чуточку еще посплю, авось дядя не резнет хворостиной».
— Да вставай же, постреленок… Не то возьму слегу, огрею! — крикнул дядя на племянника, сдернув с него шубенку. — Дожидаться, что ль, тебя артели-то?.. Вставай, примайся за дело.
Петряйка вскочил, обулся и, подойдя к глиняному рукомойнику, сплеснул лицо. Нельзя сказать, чтоб он умылся, он размазал только копоть, обильно насевшую на лицах, шеях и руках обитателей зимницы… Лесники люди непривередливые: из грязи да из копоти зиму-зименскую не выходят…
— Проворь, а ты проворь обедать-то, — торопил племянника дядя Онуфрий, — чтоб у меня все живой рукой было состряпано… А я покаместь к коням схожу. И, зажегши лучину, дядя Онуфрий полез на лесенку вон из зимницы. Лесники один за другим вставали, обувались в просохшую за ночь у тепленки обувь, по очереди подходили к рукомойнику и, подобно дяде Онуфрию и Петряю, размазывали по лицу грязь и копоть… Потом кто пошел в загон к лошадям, кто топоры стал на точиле вострить, кто ладить разодранную накануне одежу. Хоть заработки у лесников не бог знает какие, далеко не те, что у недальних их соседей, в Черной рамени да на Узоле, которы деревянну посуду и другую горянщину работают, однако ж и они не прочь сладко поесть после трудов праведных. На Ветлуге и отчасти на Керженце в редком доме брага и сыченое сусло переводятся, даром что хлеб чуть не с Рождества покупной едят. И убоина[54] у тамошнего мужика не за диво, и солонины на зиму запас бывает, немалое подспорье по лесным деревушкам от лосей приходится… У иного крестьянина не один пересек соленой лосины в погребу стоит… И до пшенничков, и до лапшенничков, и до дынничков[55] охоч лесник, но в зимнице этого лакомства стряпать некогда да и негде. Разве бабы когда из деревни на поклон мужьям с подсыпкой пришлют. Охоч лесник и до «продажной дури» — так зовет он зелено вино, — но во время лесованья продажная дурь не дозволяется. Заведись у кого хоть косушка вина, сейчас его артель разложит, вспорет и затем вон без расчета. Только трижды в зиму и пьют: на Николу, на рождество да на масленицу, и то по самой малости. Брагу да сусло пьют и в зимницах, но понемногу и то на праздниках да после них…
Но теперь великий пост, к тому ж и лесованье к концу: меньше двух недель остается до Плющихи, оттого и запасов в зимнице немного. Петряйкина стряпня на этот раз была не очень завидна. Развел он в очаге огонь, в один котел засыпал гороху, а в другом стал приготовлять похлебку: покрошил гулены, сухих грибков, луку, засыпал гречневой крупой да гороховой мукой, сдобрил маслом и поставил на огонь. Обед разом поспел. Приставили к нарам стол, к столу переметную скамью и уселись. Петряйка нарезал черствого хлеба, разложил ломти да ложки и поставил перед усевшеюся артелью чашки с похлебкой. Молча работала артель зубами, чашки скоро опростались. Петряйка выложил остальную похлебку, а когда лесники и это очистили, поставил им чашки с горохом, накрошил туда репчатого луку и полил вдоволь льняным маслом. Это кушанье показалось особенно лакомо лесникам, ели да похваливали.
— Ай да Петряй! Клевашный[56] парень! — говорил молодой лесник, Захаром звали, потряхивая кудрями. — Вот, брат, уважил, так уважил… За этот горох я у тебя, Петряйко, на свадьбе так нарежусь, что целый день песни играть да плясать не устану.
— Мне еще рано, сам-от прежде женись, — отшутился Петряйко.
— Невесты, парень, еще не выросли… Покаместь и так побродим, — отвечал Захар.
— А в самом деле, Захарушка, пора бы тебе закон свершить, — вступился в разговор дядя Онуфрий. — Что так без пути-то болтаешься?.. Для че не женишься?.. За тебя, за такого молодца, всяку бы девку с радостью выдали.
— Ну их, бабья-то! — отвечал Захар. — Терпеть не могу. Девки не в пример лучше. С ними забавней — смехи да песни, а бабы что! Только клохчут да хнычут… Самое последнее дело!
— Экой девушник! — молвил на то, лукаво усмехнувшись, лесник Артемий. — А не знаешь разве, что за девок-то вашему брату ноги колом ломают?
— А ты прежде излови да потом и ломай. Эк чем стращать вздумал, — нахально ответил Захар.
— То-то, то-то, Захар Игнатьич, гляди в оба… Знаем мы кой-что… Слыхали! — сказал Артемий.
— Чего слыхал-то?.. Чего мне глядеть-то? — разгорячившись, крикнул Захар.
— Да хоть бы насчет лещовской Параньки…
— Чего насчет Параньки? — приставал Захар. — Чего… Говори, что знаешь!.. Ну, ну, говори…
— То и говорю, что высоко камешки кидаешь, — ответил Артемий. — Тут вашему брату не то что руки-ноги переломают, а, пожалуй, в город на ставку свезут. Забыл аль нет, что Паранькин дядя в головах сидит? — сказал Артемий.
Закричал Захар пуще прежнего, даже с места вскочил, ругаясь и сжимая кулаки, но дядя Онуфрий одним словом угомонил расходившихся ребят. Брань и ссоры во все лесованье не дозволяются. Иной парень хоть на руготню и голова — огонь не вздует, замка не отопрет, не выругавшись, а в лесу не смеет много растабарывать, а рукам волю давать и не подумает… Велит старшой замолчать, пали сердце сколько хочешь, а вздориться не смей. После, когда из лесу уедут, так хоть ребра друг дружке переломай, но во время лесованья — ни-ни. Такой обычай ведется у лесников исстари. С чего завелся такой обычай? — раз спросили у старого лесника, лет тридцать сряду ходившего лесовать хозяином. «По нашим промыслам без уйму нельзя, — отвечал он, — также вот и продажной дури в лесу держать никак невозможно, потому, не ровен час, топор из рук у нашего брата не выходит… Долго ль окаянному человека во хмелю аль в руготне под руку толконуть… Бывали дела, оттого сторожко и держимся». Смолкли ребята, враждебно поглядывая друг на друга, но ослушаться старшого и подумать не смели… Стоит ему слово сказать, артель встанет как один человек и такую вспорку задаст ослушнику, что в другой раз не захочет дурить…