Наталия Медведева - Ночная певица
Жарптицын вставил в мои дрожащие пальцы пластиковый стаканчик с кофе. Коленки у меня тоже дрожали, но они были прикрыты белыми ботфортами. Вообще, мой внешний вид совершенно не соответствовал тому, что я должна была спеть в жарптицынской аранжировке. Все у него было так правильно! Ни одного изъяна, который обязательно должен присутствовать в современной интерпретации "старинного" вальса. Иначе надо слушать Обухову или Козловского. Изъян должен заключаться в более вольном исполнении. Собственно, романсы русские — это соул мьюзик, душевная музыка, музыка души. Только не черной, а русской. Рубашкин, конечно, не Козловский, да и пластинка его датировалась 70-ми годами. И "изъянов" у него было больше, чем требовалось, — он пел с акцентом, часто, видимо, даже не понимая слов. Надо сказать, что, разумеется, рубашкинская версия "Я помню вальса звук прелестный" по звучанию, то есть по технологии записи, очень отличалась от тогдашних советских пластинок. Брегвадзе, например. Или того же Козловского, у которого все звучит старенько. Задействованы исключительно высокие частоты, у него самого — тенор и сочная середина отсутствует: середина, которая и делает всю разницу!
Вальс у Жарра получился совершенно нетанцевальным. А ведь главные герои как раз под него и должны, перейдя от танца, слиться в экстазе. Но у Жарра было много тормозов-пауз в партитуре, которые вовсе не заполнялись вокалом. У меня тоже были паузы. Поэтому вальс получался дырявым. Я смотрела на экран, по которому показывали плохую копию этой отснятой уже сцены, следила за нотами и руками Жарптицына. Мы записали несколько дублей, прослушали. Вамбау и Жарр пошушукались, и мы записали еще раз. Опять прослушали. Я покурила за углом будки-студии, находящейся в гигантском павильоне, с советским балалаечником. Остальные музыканты были американцами. Да, конечно, в Америке существует даже Союз американских балалаечников и домристов! Этот, единственный в оркестре из тогдашнего СССР, прошел какой-то немыслимый отбор, конкурс и экзамены. Я проходила свой экзамен в клубе Мишки, и там я пела совсем иначе. С Б?рисом мы были жизненней, настоящей. Надо было Вамбау привести туда Жарптицына, но Морис Жарр к тому времени был на коне, после "Лоуренса Аравийского" и "Доктора Живаго" ему некогда было ходить по Мишкам. Хотя он был любителем ресторанчиков в компании с молодыми девушками — об этом я, правда, узнала через несколько лет.
По моей просьбе мы записали еще одну, последнюю, версию. И я уж постаралась — я вспоминала все наставлении Джозефа, его мечтания по поводу белых офицеров. "Где ж этот вальс — старинный, томный?.. — страдала я, представляя Турбиных из романа Булгакова. — А под окном шумят метели, и звуки вальса не звучат…" — ужасная революция и большевики отобрали вальс! Рояль расстроен, ажурная занавеска развевается под ветром, врывающимся в салон из разбитого окна, разоренное "Дворянское гнездо", бедная Мэри-Машенька, все кончено, мы погибли: "Где ж этот дивный вальс?"!
А вот не произойди этой революции, бабушка Рубашкина не эмигрировала бы, Рубашкин не стал бы эмигрантом и не записал бы этот вальс. И Вамбау бы его не услышал, и меня бы не пригласили его исполнить! Не говоря уже о том, что и Жарр был бы Жар-птицыным и жил бы в Одессе. И не написал бы "темы Лары". Не было бы Лары, как и Живаго бы не было. О, ужасная и кошмарная революция скольких ты обеспечила темами, сюжетами и страстями! О, да! Кровожадная — ты отняла сотни тысяч жизней, но ты и дала жизнь. Ты обанкротила и пустила по ветру капиталы российской левой буржуазии, которая хотела, не принимая активного участия в классовой борьбе, "из окошка", безопасно сохранять "добрую революционную совесть". Ха-ха! Ты выбила стекла из этих окон и по ветру, по ветру разнесла в пух и прах их денежки. Но какая ты умница, революция. Их внучата — жарры и рубашкины! — получили все назад. Да еще как приумножив! Ну а про ценные бумаги Российской империи обычных ее подданных… то есть обычных французских граждан, — о возмещении им убытков собирается заботиться нынешнее правительство России. Заплатил же Черномырдин зарплаты трудящимся, используя свой личный счет, — в любом анекдоте есть доля правды.
Я ехала по безумному Пико бульвар, тянущемуся через весь необъятный Лос-Анджелес. Начинающийся в Тихом океане, он обрывался прямо на границе с Даунтауном, так называемый деловой центр города, а в Эл.Эй. невероятный бомжатник. Восемьдесят с лишним километров длина Пико. Я только отъехала от студий "20 Сенчури Фокс" и почему-то расплакалась. Помню, остановилась у тротуара, тянувшегося вдоль какого-то дорогого гольф-клуба. Я сидела в дорогом серебристом "Мерседесе", на мне была дорогая одежда из бутиков Беверли-Хиллз, и мне было так жалко себя… Мне было жаль, что никто не узнает об этих пережитых мною двух часах необычайного волнения, смешанного с гордостью, трепета — с возвышенностью, уничижения — с самоуверенностью. Ни моя бабушка, ни мамочка… Почему-то я очень переживала из-за бабушки. Бабуленька, я сейчас, я, я, я… Я пела вальс, и там все дядьки взрослые, они мне аккомпанировали, и самый-самый главный Морис, он мне целовал ручку и сожалел, что не был знаком раньше, и они все на меня смотрели как на чудо! Но мне так грустно и тоскливо-щемяще, будто что-то умерло… Да-да, когда что-то отпустил, оторвал от себя, и все — больше тебе не принадлежит. Ведь неправда, что вся моя рьяная критика лишила меня чувства и желания передать его, отдать. Насовсем, на все время, навсегда.
1998 г., Москва
EXTRAIT*
Соблазнение
"Остановите здесь, пожалуйста". — "Это не ваша улица". — "Не важно. Мерси". Я выхожу из такси на углу Риволи и рю Маллер. Прожектора освещают часы на церкви Святого Павла — без пяти одиннадцать. Из кабаре меня в этот вечер выгнали. Отправили домой. Я проспала и опоздала. Примчалась туда без мэйк-апа, волосы дыбом. Шоу уже началось, так что мне сказали: "Идите-ка домой, завтра будете выступать". Наверняка рожа моя директору тоже не понравилась. Что можно ожидать от трехдневного запоя…
Май мэн* уехал на "Мировые дни писателей". Единственными иностранцами там были он и старейший американский автор, которого чуть ли не на инвалидном кресле доставили на сцену для получения приза. Каждую ночь, ложась спать, я закрывала глаза и тут же представляла себе оргии, в которых май мэн участвует и, конечно же, исполняет не последнюю роль. Я была близка к правде, которая подтвердилась в одном из его шорт стори, если верить, что он пишет — правду, одну правду и ничего, кроме… Единственным успокоительным моих ночных кошмаров был образ женщины писателя — меня не покидала М. Розанова (редактор русского периодического журнала "Синтаксис" и страж Синявского) в платье, как для беременных. Но тут же ее сменяли образы поклонниц — начинающие поэтессы, писательницы. Хотя с трудом представлялась вторая такая дура моей внешности, просиживающая часами на своей молодой и живой попке в борьбе за рифмы, диалоги и т.п.
Такси я остановила из-за кафе. Оно светилось янтарным светом, как бокал с пивом. Плюс, в это время вечера я почти нигде не бывала уже год. Я была найт-клаб сингер**.
Я сажусь за столик рядом с колонной в том же зале, где бар. В другом большом и неуютном, похожем на вокзал — еще кто-то ест, звеня приборами. Этот посудный звон можно слышать по всему Парижу два раза в день — с 12 до 15 Париж ланчует, с 20 и до… Париж саппаринг***. Звучит как "сафферинг"**** — это после объедания.
Когда я заказываю пиво, мне кажется, что официант насмехается надо мной и уверен, что я с похмелья. Хотя какое похмелье в одиннадцать вечера? В это время уже пьяным надо быть или медленно, но верно напиваться. Впрочем, если вы только что проснулись после всенощно-утренней пьянки, это как раз время для пива. Потом еще для одного, и еще… Так люди становятся алкашками, думаю я и ставлю оба локтя на стол. Передо мной по-парижски мокрый, высокий бокал "Кальсберга". Пена быстро исчезает, и пиво становится неэстетичным. Я должна его побыстрее пить. Для этого я и локти на стол поместила — для опоры вздрагивающих рук. У меня таки похмелье. Поэтому я думаю, что все смотрят на меня и ждут — как же это она своими ручками трясущимися поднесет его к губам, ха-ха!.. "Фак ю ол"* — думаю я и отворачиваюсь от бокала. Это очень важно — не смотреть. Я нащупываю пальцами обеих рук мокрый сосуд и медленно приближаю его ко рту. "Flip-Flop! Fiss-Fiss! O, what a relief it is"** — вместо алказельцер так должны рекламировать пиво.
Нечесаная и старая немецкая овчарка подходит к моему столику. Она ждет, пока я почешу у нее за ухом, и ложится рядом. После нескольких глотков живительной влаги я успокаиваюсь и могу поднимать стакан одной рукой, обнимая колонну другой, касаясь ее виском. Я поглядываю на овчарку — сколько раз за день тебя чешут за ухом, сколько разных рук… Она моргает, будто говоря — ну и что. Не все, конечно, приятны, но зато я не бездомная, не под дождем. Дождь собирался весь день и наконец захлюпал за окнами кафе. Овчарка встает, делает несколько шагов от столика, потом оглядывается на меня. Я показываю ей язык. Вероятно, белый. Она гавкает — а ты? Тебя тоже трогают, а что ты имеешь взамен? У тебя даже нет ДОМА! Отчасти она была бы права, если б сказала мне это.