Василий Розанов - Опавшие листья. (Короб второй и последний)
Крепкое, именно крепкое ищет узкого пути. А «хлябанье» — у старух, стариков и в старческом возрасте планеты.
Мир женился на старухе: вот французская революция и все ее три принципа.
* * *
Церковь поет: «Святый Боже! Святый крепкий…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что-то брезжится в уме, что это тайно пели уже, погребая фараонов в пирамидах.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Да и другие имена как однотонны: «Сильный», «Господин», «Отец всего», «Податель жизни» («Жизнодавче»)…
Какая древность.
* * *
Мне представляется история русского общества за XIX в. сплошным безумием.
(18 декабря, — Корнилов о Бакуниных, судьба Вареньки Бакуниной-Дьяковой. История ее брака — в матерьял о «Людях лунного света»).
* * *
Одели мундир.
Этот мундир — черная блуза, ремешок-пояс и стальная цепочка для часов, толщиной почти в собачью («на цепи» собака).
Так одетый, сидел он за чаем. Он был стар, слаб, сед. При бездетном — в дому хозяйничала племянница с несвежими зубами, тоже радикалка, но носившая золотое пенсне. В передней долго-долго стоит, поправляя свои немощи.
Он долго служил в департаменте либерального министерства и, прослужив 35 лет, получил пенсию в 2000 рублей.
Он говорил, и слова его были ясны, отчетливы и убежденны:
— Чем же я могу выразить свое отвращение к правительству? Я бессилен к реальному протесту, который оказал бы, если б был моложе… если б был сильнее. Между тем, как гражданин, и честный гражданин, я бы был виновен, если бы допустил думать, что спокоен, что доволен, что у меня не кипит негодование. И сделал, что было в моих силах: перешел в протестантскую церковь. Я пошел к их пастору, сказал все. Он дал мне катехизис, по которому я мог бы ознакомиться с принимаемым вероисповеданием. И, — я вам скажу, — этот катехизис при чтении показался мне очень замечательным и разумным… Все ясно, здраво, — и многое здравомысленнее, чем в нашем… Ну, когда это кончилось, я и перешел.
Помолчал. И мы все молчали.
— Этим я совершил разрыв с правительством, которого я не могу нравственно и всячески уважать.
Отчетливою, мотивированною речью. Он сам себя слушал и, видно, любовался собою, — умом и справедливою общественною ситуацией.
Мы все молчали, потупив глаза.
«А пенсия?» Но можно ли было это сказать в глаза.
(на скамье подсудимых, 21 декабря, об «Уед.»).
(люди с цепями, не читав книги
и не понимая вообще
существа книги,
присудили вырезать страницы и меня к аресту на 2 недели).
* * *
Я ничего так не ценю у духовенства, как хорошие…
(придя из суда).
* * *
Плодите священное семя, а то весь народ задичал.
(к многоплодию у духовенства).
Матушкам же я дал бы «на адрес писем» титул: «ее высокоблагословению»; по мужу, — как и вообще у нас жены титулуются по мужьям.
Надо матушек высоко поставить, они много хранят веры.
(придя из суда).
* * *
Вот то-то и оно-то, Димитрий Сергеевич, что вас никогда, никогда, никогда не поймут те, с кем вы…
Слово «царь» — вы почувствовали, они — не чувствуют… Но оставим жгущийся в обе стороны жупел…
Вы когда-то любили Пушкина: ну — и довольно…
И никогда, никогда, никогда вы не обнимете свиное, тупое рыло революции… Иначе чем ради сложностей «тактики», в которой я не понимаю.
Друг мой: обнимите и поцелуйте Владимира Набокова? Тошнит? — Ну Григория Петрова? Нельзя? Ну а ведь — это конкретно, осязательно, это необманывающий термометр кожного ощущения. «Идейно» там вы можете говорить что угодно, а как вас положить в одну постель с «курсисткой» — вы пхнете ее ногой. Все этим и решается. А с «попадьею» если также, то вы вцепитесь ей в косу и станете с ней кричать о своих любимых темах, и, прокричав до 4-х утра, все-таки в конце концов совокупитесь с нею в 4 часа, если только вообще можете совокупляться (в чем я сомневаюсь).
В этом все и дело, мой милый, — «с кем можешь совокупляться». А разговоры — просто глупости, «туда», «сюда», «и то, и сё»…
Вы образованный, просвещенный человек, и не внешним, а внутренним просвещением. Пусть — дурной, холодный (как и я); пусть любите деньги (как и я); пусть мы оба в вони, в грязи, в грехе, в смраде.
Но у вас есть вздох.
А у тех, которые тоже «выучены в университете» и «сочиняют книжки», и по-видимому похожи на нас, ибо даже нас чище, бескорыстны, без любовниц, «платят долги вовремя», «не должают в лавочке», и прочие, и прочие добродетели…
У них нет вздоха.
И только: но — небеса разверзлись и разделилась земля, и на одном краю бездны они, и на другом краю бездны — мы.
Мы — святые.
Они — ничто.
Воры и святые, блудники и святые, мошенники и святые. Они «совершенно корректные люди» и ничто.
Струве спит только с женою, а я — со всеми (положим): и, между тем, он даже не муж жены своей, и не мужчина даже, а — транспарант, напр., «по которому хорошо писать», или гиря на весах, «по которой можно хорошо свесить». А я — все-таки муж, и «при всех» — вернейший одной.
Он «никому не должен», я только и думаю, чтобы «утянуть» (положим): и завтра-послезавтра я могу открыть всемирный банк с безукоризненными счетами.
Все это лежит во «вздохе»… В «дуновении», «душе». «Корректные люди» суть просто неодушевленные существа, — «линейка» и «транспарант», «редактор» и «контора»: и из этого не выведешь ни Царства Небесного. ни даже Всемирного банка или сколько-нибудь сносного — мужа.
Но в моем «вздохе» все лежит. «Вздох» богаче царства, богаче Ротшильда даже деньгами: из «вздоха» потекут золотые реки, и трон, и царство, и всё.
Вздох — всемирная история, начало ее. А «корректный человек» и есть корректный человек, которым все кончится, и сам он есть уже Смерть и Гроб.
«Земля есть и в землю отыдеши»…
«Вздох» же — Вечная Жизнь. Неугасающая.
К «вздоху» Бог придет: но скажите, пожалуйста, неужели же Бог придет к корректному человеку? Его можно только послать к тем двум буквам, за которые запретили «Уединенное», и поэтому я не вправе их напечатать; но вообще послать «по-непечатному».
Ну, Бог с вами — прощайте. Да вы это и понимаете. Сами уже вздыхаете в душе, я знаю.
(прочел о реферате Философова и полемике со Струве, 22 декабря).
* * *
24 декабря.
Океан — женщина. Материк — мужчина.
И бури и тишина, и влага и опасность.
И крепость и первобытность и потопление.
(еду в клинику).
* * *Жена входит запахом в мужа и всего его делает пахучим собою; как и весь дом.
И Бисмарк, сказавший, что «тевтоны — муж, а славяне — жена» (и якобы «удобрение для германской культуры»), ничего другого не сказал, как что некогда Германия зальется русской вонью, русским болотом, русской мутью, русским кабаком. И пойдут везде «русские женщины» и «русские студенты», с анархией, «коллективными» кроватями и кулаками.
И отлично.
Розанов с удовольствием поставит калоши на трон Гогенцоллернов и, сплюнув на сторону Горностаеву мантию, все покроет своим халатом.
Видел одного германца, из Саксонии, очень ученого, женатого на «русской (приблизительно) курсихе» (курсистке). Каким он цыпленочком ходил по комнатам, и едва она, встав, сказала:
— Фриц! Пора домой! -
как он, прервав ученые разговоры по химии, пошел в переднюю и одел ей калоши. Она очень хорошо ему «держала ножку» (подставила для одевания).
Она была, пожалуй, нехороша, но что-то дразнящее. И как он побежал за этим «дразнящим»…
Потом я слышал, что она пудрится и румянится. Вообще — полное свинство. Приняла его иностранное (по мужу) подданство: но он сам остался в России и даже переехал в Москву.
Еще я знавал 2 немцев, с большим положением, женатых на русских: они — с достоинством, деятельностью, деньгами. Русские ничего не делали (очень «талантливы»): и опять какая глубокая покорность немцев русским бабам!
А все запах.
Как Шперк любил свою Анну Лавровну. Какая покорность. Она, бывало, ни слова не скажет, все что-то шьет или вяжет чулок. Худенькая в лице, высокая, очень большой бюст.
«Ничего особенного».
Он стал славянофилом. Переменил веру. Восхищался, когда какой-то мужик сшиб шляпу и сломал зонтик у барыни на Невском при проезде Царя, выкрикнув: «Ты мне застишь Царя».
О жене он говорил:
«Аня — незаметная и милая».
Она кончила 4 класса гимназии. И кажется, не очень запомнила «курс».