Максим Горький - Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917
К перевозу шариками катятся мальчишки, быстро идут девицы, подобрав юбки до колен, в черных башмаках жирной грязи.
— О всепетая мати, — глухо несется с поля; там, над мохнатыми головами людей, сверкает, ослепляя, квадратный кусок золота, весь облеплен солнцем. Впереди иконы едет седобородый урядник верхом на белом коне, обрызганном грязью.
Краснолицая веселая баба звонко кричит:
— Дядя Юстин, на степи, с версту от балки, мертвяк лежит, совсем раскис…
— А ты — ори больше, дура! Наш?
— Не знай…
— Ну — царство небесное, только и всего… О господи, владыка пресвятая… Марь, становись к весам, гляди в оба. Ясан — где сестра?
Тысячная толпа темным валом катится к речке, готовая запрудить ее, лезет на паром, толкаясь и шумя, над нею колеблется икона, реют хоругви и, золотом в куске черной руды, сверкают ризы священников. Марья стоит бок о бок со мною, крестится, вздыхает, шепчет красными губами:
— Милая, сердешная… спаси-помилуй-сохрани… Мати господня…
И деловито говорит мне:
— Постой у весов с Ясаном, постереги, пожалуйста, как бы гири не украли, — я отбегу на минутку на одну…
Икону внесли на паром, он дрогнул и отделился от берега, разукрашенный ярким ситцем, кумачом и золотом.
— Тиш-ше! — кричит урядник, а монахи, толстые, точно караси, стройно поют:
— О всепетая мати…
На реке, вокруг парома, полощутся яркие пятна отражений, по улице мечется, растопырив крылья, черный петух, дородная Марфа сладко распевает:
— Оладышки да пышки, покупай мальчишки, с патокой да медом…
Сзади меня кто-то говорит вполголоса:
— Лежит он вверх грудью, знаш, голова-то по ухи в земле затонула, а рот раззявил, — таково ли страшно, — беда!
— Эй, — кричит Устин, хватая меня за плечо, — где Марья?
— На пароме, кажись.
— На пароме?
Он смотрит из-под ладони на реку и бормочет:
— Ералаш… А посему…
Богомолы тесно окружают телегу, на которой Ясан и Марфа торгуют хлебом, баранками, жареным мясом, оладьями; на дворе за столом люди пьют чай, им служит работница, безмолвно, точно немая, а на улице дудят в дудку слепой старик с ястребиным носом, и поводырь его, черноволосый мальчик, звонко кричит:
Ой, дудка моя,
Ух, я!
Весялуха моя,
Ух, я!
Над землей стоит весенний гул, победно звучат голоса девиц и женщин; задорен смех, бойки прибаутки, благозвонно поют колокола, и надо всем радостно царит пресветлое солнце, родоначальниче людей и богов.
Сияет солнце, как бы внушая ласково:
«Прощается, вам, людишки — земная тварь, — всё прощается, — живите бойко!»
Вечер.
С реки веет холодом; мутноокие туманы вздымаются на полях и белой толпою плывут к селу. Из-за края степи выкатился в небо оранжевый жернов луны, заря играет в зеркалах вешней воды. День промчался на золотом коне, оставив в душе моей сладкое утомление, насытив ее радостями, — я точно в бирюльки наигрался, — хорошо! Сижу во дворе, на телеге, сыт по горло, в меру пьян.
Сутырин разлегся на соломе и говорит похмельно:
— Собираются бить меня мужики, а посему и тебя, наверно, вздуют! Уж спрашивали Степаху, работницу: «Который тут у вас прошение составлял?» Чуешь? Тебе бы, того… уйти от греха, к ночи-то…
Молчу, уходить не хочется.
— Дремлешь?
— Нет.
— Выпить мы с тобой можем, однако же! — хвастается Устин и шмыгает носом. — Лешие, положили мертвеца по эту сторону — перевезли бы на ту. Ему в селе место, около сборной, а не подле меня.
В сыром воздухе тошнотворно пахнет гнилым мясом. На селе девки водят хоровод, ясно слышны задорные слова песни:
А кто вдовушку полюбит —
Вечное спасенье!
А кто девушку полюбит —
Всем грехам прощенье!
— Ф-фу, — вздыхает Устин, — тяжело мне несколько…
Встретив икону, он немедленно и тяжко напился, отколотил сестру, укравшую из выручки два целковых, задавил черного петуха и уснул, но к вечеру проснулся, как встрепанный, опохмелился и снова беспокоится:
— Марью не видал?
— Нет.
— Врешь!
— Зачем?
— Мало ли зачем! Без вранья не прожить. Человек безо лжи, как петух без перьев, — лысый! Но, подумав, говорит:
— Лысых петухов — не бывает. Сманила меня баба эта, ей-богу! Конешно — грех, ну — она вдовая, я — тоже Необыкновенная же до чего! Просто — смерть! А мне, всего-навсеё, сорок девять годов… Хороша баба?
— Хороша!
— То-то вот и оно! Дьявол! На село, видно, улизнула. Тут есть один татарчонок… ноги ему перебить надо!
Он выскочил из телеги, точно уколотый, и побежал со двора к реке, растрепанный, нечесаный, с соломой в волосах. Покурив, я тоже пошел за ним, но он уже колыхался посредине реки, в маленькой лодке, часто размахивая веслами.
У парома, на сырой, плотно утоптанной земле лежал мертвец, высунув из-под рогожи ноги в истоптанных лаптях и огромную, с отвалившимся большим пальцем руку; над ним сидел, покуривая трубку, маленький старичок, с палкой на коленях.
— Не признали — что за человек?
Старик помотал головою, указывая пальцами на свои уши. Глухонемой, видно. Паром — на той стороне, лодок нет, — не попадешь в село!
Я пошел берегом против течения реки, подальше от мертвеца, к остаткам моста, сорванного половодьем, сел на сухое место под кустами, думая о жизни. Забавно жить, и отличное удовольствие — жизнь, когда тебя извне никто не держит за горло, а изнутри ты дружески связан со всем вокруг тебя.
Село шумно ликует; слышно, как двое пьяных налаживаются петь; заливчато и звонко хохочет девица, надрывается гармоника, орут мальчишки. Благодушие до того одолевает, что даже спать хочется.
По реке неумело скользит челнок, — точно длинная, черная рыба извивается вперед хвостом. Тихо булькает весло, опускаясь в масленую воду. Добравшись до берега, шагов на десять выше меня, челнок прячется в кусты, и сквозь шорох голых веток о борта я слышу знакомый голос Марьи:
— Иде загряз по сю пору? Я ждала, ждала…
Кто-то тихонько говорит непонятные слова, и вновь голос женщины:
— У, нехрись! Да постой, не тискай!
Целуются, и так смачно, что, наверно, в селе слышно.
— Ой, Мишенька… Ой, милый, увел бы ты меня куда-нибудь!
«Бедняга», — думаю я о Мустафе, полагая, что Мишенька — это не он, но женщина говорит:
— Хрестись ты, пожалуйста!
— Ныльза!
— А то — пришиби моего-то свинью…
— Гырех пришибать ему…
— Ну, еще… А вот эдак-то, со мной, не грех?
Тихо. Только кусты, колеблемые течением, шуршат о челнок Тяжелая луна, поднявшись на сажень над землей, больше не может и снова опускается к степи, лениво, как Марья.
— Вон Марфа живет же с Ясашкой, а я — хуже ее, что ли? И ты его не хуже.
— Нисява!
— Тебе всё — ничего.
Плеснулась рыба, по звуку — лещ, он всегда шлепается о воду плашмя Паром идет, как будто часть берега оторвалась и островом перегородила Студенец. В селе ударили собаку, она визжит отчаянно и жалобно.
— Кабы извести его, так и Марфа довольна будет, тогда всё хозяйство — ей!
— Турма будит, острог тибе!
— Эхма, ведь — как хочешь, а — не доскочишь!..
— Яса-ан, — кричит с парома Сутырин.
В кустах беспокойно завозились, зашептались, а я, повинуясь желанию созорничать, громко говорю:
— Не бойтесь, я его задержу…
— Ух, — испуганно вздыхает женщина, я вижу над кустами белое пятно ее лица.
— Прохожий, ты?
— Я.
— Ой… Господи!
Я иду прочь, но через несколько шагов она догоняет меня и, застегивая на ходу кофту, заправляя под платок волосы, горячо шепчет:
— Ты уж молчи, милый, я тебе за то полтинку дам, молчи, родной, а?.. Ты — молодой, должен понимать, какое это всё… А!..
Уверяю ее, что буду молчать, как мертвец, но говорю:
— Что ж ты, умница, не нашла другого места для эдаких разговоров?
— А ты — не стыди меня, — шепчет баба, прижимаясь ко мне. — Уж, конешно, грешница я… да — сам ты говорил — красивый он! А что татарин — так у нас вон попов сын, доктор, на французинке женат…
— Да я тебе не про это, бог с тобой! А вот уговаривала ты его, чтобы свекра пришибить…
— Да какой он мне свекор, коли у меня мужа-то нет? — угрюмо говорит она и вдруг предлагает просто, как работу:
— А может, ты возьмешься, пристукнешь его? Слушай-ко: чего тебе бояться? Сегодня ты здесь, а завтра — никто не знает где. А я бы тебя уж так-то ли поблагодарила! И он тоже, — он, гляди, богатый! А?
Смотрю в ее милое лицо, размалеванное природой самыми яркими красками, смотрю в синие глаза, большие, выпуклые, точно у куклы. Такая лубочная, но чистая красота, сильная и спокойная, как весенняя земля, нагретая солнцем…
— Я этакими делами не занимаюсь.