Михаил Кузмин - Том 1. Проза 1906-1912
— Да занятного мало, хотя, с другой стороны, и разительное совпадение. Рассказать, конечно, можно.
После таких, довольно обычных, предисловий наш попутчик передал нам следующее повествование, которое я, в свою очередь, постараюсь пересказать наиболее связным и кратким манером, сохраняя, насколько возможно, стиль первоисточника. Вот что мы услышали под ровный стук вагона, я — удобно расположившись на волчьей шубе, спутник же мой — делая вид спящего, но неукоснительно наблюдая за целостью нашего багажа.
— В старину наш монастырь славен был, богат, но с течением времени все падал и падал, одно время был даже обращен в женский, и к настоящему времени от всего прошлого богатства и славы остались только прочные, неистребимые постройки, древнее книгохранилище да старинные ризы, наполовину отосланные в музей. Келий было так достаточно, что не только большинство стояло заколоченными или было обращено в кладовые, в которых, кстати сказать, крысам мало было чем поживиться, но на братию даже приходилось чуть не по две келий на душу. Деревень кругом верст на двадцать пять никаких, а которые и за двадцать пять верст, так до того убоги, что прибыли от них обители никакой не бывало. Побогаче и постепеннее мужики — все староверы, а православные, которые не пьяницы, столь нищи, что самим впору Христовым именем питаться, а не то, что монастырю помогать. В ближайшем городе — то же самое, и хотя была у нас гостиница, но всегда почти пустовала или же занята была дальними приезжими. Однажды по весне приезжал к нам даже художник из Петербурга, долго жил, все писал снимки с ворот, да с башен, да с икон, — но серьезной публики посещало нас мало. Братии было очень немного, люди были все немудрящие или, как говорится, «препростые». Бедность их была подлинная, так что нередко приходилось задумываться просто о дневном пропитании. Как-то к той поре, когда случилось то происшествие, что я намерен вам рассказать, эта нужда особенно усилилась, и именно к сочельнику. Все готовятся встретить Рождество Христово радостно и обильно, а у нас и крысы даже все разбежались. Говорят, что, наевшись, трудно петь, да уж и на голодный желудок — не приведи Господи; колокола — и те будто в великий пост звонят. Мне, как человеку о ту пору молодому, можно сказать отроку еще (шел мне тогда девятнадцатый год), все нипочем, к монашеской жизни был еще жаден, развожу себе каноны и в ус не дую.
И вот в такое-то бедственное время пожаловали к нам нечаянные гостьи: старая старушка и молодая барыня, чиновница ли, купчиха или помещица, — кто ее знает? Мы все переполошились: чем же мы гостей дорогих кормить-то будем? Гостинник им даже докладывает, что так-то и так-то, как бы на пишу обиды не вышло, но барыня только бровями повела и говорит с беспечностью: «Ничего, отец, мы не прихотливы, будем есть то же, что и вы, а если не дадите, так у нас и с собой закуска есть». Таково-то шутит и ручкой на два большие тюка показывает. Но тюки-то попросила на ледник отправить, закуски же из небольшой корзинки стала доставать: икру, семгу, балык, ну, что мирянам в посту полагается. И мы несколько успокоились, думаем: наверное, в тюках всякая живность замороженная, двум женщинам не съесть, а коли прогостят до праздника, так и на нашу долю кое-что перепадет. Барыня наша все шутит и весело разговаривает, но вид невеселый показывает: то брови сдвинет, то вдруг говорит, говорит, оборвет и задумается, станет одну и ту же тарелку со стола на комод да на стол с комода переставлять, то в застывшее окно на алую зарю смотреть примется. Без шубы оказалась худенькой, вроде девочки, сама румяная, волосы черные, как сажа, заплетены хитро, а глаза величиной со старинные часы карманные, как вскинет ими, даже жутко становится. Старуха же, надо полагать, была нянькою или какою другою услужающей, а может, и родственницей по-купечески состояла; звали ее Леонтьевной, барыню же молодую звали Зинаидой Павловной.
манером к нам депеши доходят, а мы отродясь и депеш-то никаких не получали. Молилась Зинаида Павловна усердно, но в меру, и видно было, что что-то ее беспокоит. Потом службы три барыня наша пропустила, нянюшка говорила, занемогла ее хозяйка; хотели за лекарем снарядить в город, но больная отказалась и стала домашние травы пить. Как-то под вечер возвращался я из лесу с дровами, как слышу из гостиничного окна стучит мне наша гостья. Привязал я лошадь к столбу, взошел на крыльцо, у дверей замолитвовал, изнутри сказали «аминь», но никакого движения, ни шагов не слышно. Вхожу — никого; из-за перегородки слабый голосочек наша госпожа подает: «Войдите ко мне, я не совсем здорова, но одета. Леонтьевна побрела куда-то, оставила меня, скучно очень, да и дело к вам есть».
— Какое же говорю, у вас ко мне дело, Зинаида Павловна, — а за перегородку вступить не смею. Сам думаю: как же, вот, в окошко стучала, а с кровати сойти не может?
— Стучать меня изволили? — спрашиваю.
— Звать я вас не звала, но видеть вас очень рада, к тому же у меня и дело к вам есть, Алеша.
Правда, что меня Алексеем звать, но как же она это знает и зачем все одно и то же про дело твердит? Какое у нее ко мне дело может быть? Подумал я, так и промолвил:
— А мне показалось, что вы в окно меня стучали.
— Я не стучала, вам почудилось, — ответила та все еще из-за перегородки. — Войдите сюда, я одета, мне нужно поговорить с вами.
Перекрестился я потихоньку и вступил. Зинаида Павловна, действительно, одетою лежала, разметавшись, сама бледная, а щеки огнем горят, и глаза еще больше сделались и чернее. На столике огарок горит, и пачка писем лежит. Стою я и молчу, и она молчит, в потолок смотрит. Я кашлянул, а она, не сводя глаз с потолка, тихонько шепчет: «Боже мой, Боже мой, что ж это будет?» — и, не моргая, горько заплакала. Я ступил шаг вперед и спрашиваю:
— Что с вами, госпожа Зинаида Павловна? Я за Леонтьевной сбегаю, у вас горячка, наверное.
Но она головой покачала, что, мол, не надо, и тихо же продолжает:
— Вы, Алеша, человек чистый и монах; скажите мне по совести, может ли человек из любви любимого человека убить и не извергом самому остаться? — И вскинула на меня глазами. Подумал я и отвечаю:
— Хоть я и монах, но до чистоты мне далеко, а что насчет того, что вы спрашиваете, так я этого сказать вам на себя взять не могу. Это у старцев надо спрашивать, а я еще молод и эти дела мало знаю.
Но собеседница моя будто ответа и не слушала, снова глаза завела и говорит:
— И не извергом самому остаться?.. Сколько, вы думаете, мне лет, Алеша?
— Лет двадцать, двадцать три.
— Много больше, не угадали. — Рассмеялась и задумалась, потом снова начала: — Холодно сегодня, Алеша?
— Не особенно.
— А я все зябну.
— Хорошо печи топлены; вы не иначе как нездоровы; напрасно за лекарем не погнали тогда.
— Нет, я здорова.
— Какое же уж это здоровье. Помолчав, я снова завел:
— Какое же у вас дело ко мне, Зинаида Павловна? Будто вспомнив что, гостья говорит:
— Ах, да, дело; не помню, право, страшно мне чего-то одной.
Тут в двери стукнули, барыня на кровати вскочила и — хвать меня за руку, а рука как огонь: «Тише, говорит, это Петр Прохорович!»
Я озираюсь и говорю: «Никакого Петра Прохоровича нет у нас, откуда ему взяться? Не извольте расстраиваться».
Успокоилась слегка, легла, и с улыбкой отвечает: «Это глупо, конечно, я нервничаю. Как он с погреба сюда придет? Вы правы, да не совсем», — добавила она совсем спокойно и даже как бы с усмешкой. Стучала это Леонтьевна; та и к няньке с тем же вопросом: «Холодно сегодня, Леонтьевна?»
— Холодно, да не совсем, голубка, скоро ехать пора.
Тут я вступил: «Как же вы, сударыня, в такой хворости в путь отправитесь?» Но старуха отвела меня к двери и говорит: «Шел бы ты, брате, в церковь, а я госпожу спиртом натру». А барыня по постели заколотилась и кричит: «Как я поеду? Не могу я с ним расстаться!» Постоял я за дверью, послушал, но барыня не унималась, а пуще прежнего, на манер кликуш, выкликать начала. Так я ушел, а она все колобродила.
После службы рассказал я отцу игумену все, что видел и слышал, тот пожевал губами и сказал: «И пусть лучше уезжает, это она тебя на любовь прельщала».
На утро наши гостьи действительно спозаранок собрались и уехали, а тюки, как мы и предполагали, оставили нам на помин души раба Божьего Петра и за здравье Зинаиды. Сама-то Зинаида, уезжаючи, вне себя была, глаза мутные, щеки, что огонь, слезы рекой льются, сама все что-то причитает и в няньку прячется, чтобы слов не разобрать. Приказанья все Леонтьевна отдавала. Так, в такой расстройке и уехали.
В сочельник пошли мы провиант чудесный смотреть, — и что бы вы думали? В обоих тюках вместо индюшек, кур, гусей — мертвое тело, в куски изрезанное, замороженное и камфарой пересыпанное. Голова отдельно, руки, ноги — тоже, туловище тоже врозь. Мужчина молодой, видный, полный, рослый и белый. Все мы как шарахнемся, по кельям дрожим, потом начальству дали знать, не помним, как и праздники провели. Потом в газете уже прочитали, что это был Петр Прохорович, которого из ревности жена его, Зинаида Павловна, убила, разрезала, заморозила и с собою недели три возила, пока до нас не довезла. Оправдали ее; говорят, что в любовном безумии была, а по мне, так не похожа была на сумасшедшую.