Фазиль Искандер - Человек и его окрестности
И наоборот, лица на новых фотографиях были какие-то смазанные, необязательные, словно люди понимают, что это баловство, а не закрепление себя в вечности, а главное в глубине души чувствуют, что закреплять-то в общем нечего.
И вот смотрят с этих фотографий лица, позабывшие свое начало, отупевшие в бесконечном ожидании ускользающего будущего, лица людей, лишенных собственной судьбы. Именно лишенных собственной судьбы, потому что души их брошены в общий котел политической алхимии, где после великого опыта, окончание которого всё время откладывается, откроют крышку котла и каждому вернут его душу, обогащенную золотым приварком всеобщего счастья.
Вот и говорят все эти смазанные, необязательные лица: мы просто так снимаемся, главное-то не при нас, вот когда его возвернут нам, тогда мы и снимемся в полной форме с собственной судьбой, обогащенной золотым приварком. Но было в этих смазанных, необязательных лицах и выражение растерянной усталости: и вроде бы жалко себя, что столько времени прожили без собственной души, отданной в общий котел, да ведь не столько отданной, сколько отобранной, и вроде бы жалко возвращать ее себе без обещанного приварка, да уж больно долго ждать приходится, уж лучше бы возвернули ее какая она ни есть, авось пригодится…
И Заур подолгу смотрел на эти лица. Почти все они были знакомы ему по Чегему, почти все они были соседи или родственники, и он любил их и жалел их, тогда еще неосознанно, просто испытывал печаль. И когда он переводил взгляд на открытку с прекрасной девушкой, печаль никуда не уходила, а вбирала в себя нежность к этой девушке и превращалась в какую-то сладостную мечту когда-нибудь встретить такую девушку и когда-нибудь увидеть все эти лица счастливыми и веселыми, может быть таящими скрытую благодарность Зауру, который помог им вырваться из унылой затхлости бесплодного ожидания.
Да, высоко заносили его мечты! И все-таки, несмотря на то что с годами ее детская яркость померкла, видоизменилась вместе с ядом жизненного опыта, что-то главное все-таки осталось. Осталась надежда встретить такую девушку и надежда что-то сделать для этих людей.
Заур давно знал, что сельское хозяйство страны зашло в тупик и с годами будет всё глубже и глубже увязать в этом тупике, если не произойдет коренных изменений в отношениях между крестьянином и государством, выраженным в форме современного колхоза.
Он был уверен, что человек вообще, а крестьянин в особенности, тысячелетиями своего существования создан как частный инициатор, и коллективизм тут совершенно неуместен и вреден не только для нормального развития сельского хозяйства, но даже для самой идеи коллективизма. Заур считал, что идея коллективизма таится в человеческой психике, заложена в нее еще со времен общинного существования, и этот рефлекс в нормальных условиях срабатыва-ет во время стихийного бедствия, катастрофы или просто несчастья, постигшего другого человека.
И он считал, что этот рефлекс нельзя будить и пускать в ход для такого нормального ежедневного дела, как труд, потому что, как и всякий рефлекс, возбуждаемый без надобности, он будет слабеть и в конце концов будет с вялым равнодушием реагировать на сигналы бедствий, требующих коллективных усилий.
Сейчас, благодаря некоторой либерализации общественной жизни, в колхозах стали возни-кать, в сущности говоря, арендные отношения. Малоплодородные участки земли или земли маленькие, непригодные для машинной обработки или слишком удаленные от места жительства большинства колхозников, отдавались в частном порядке колхозным семьям обычно на равных условиях: половина урожая колхозу, половина тому, кто обработал.
Заур не имел возможности проследить за тем, как эта форма отношений возникла в колхозах и полулегально продолжает существовать. Скорее всего, она возникла стихийно благодаря либерализации. Какой-нибудь крестьянин мог сказать председателю, кивнув на заброшенный земельный участок:
— Дай-ка я посею здесь кукурузу. Всё равно даром пропадает!
— Давай! Половина колхозу, половина тебе… Идет?
— Идет!
Такой разговор был вполне мыслим именно благодаря либерализации. Уменьшилась ответ-ственность за здравый смысл. (Заур, думая об этом и именно в этих выражениях, не замечал их парадоксальности, настолько парадоксальность была растворена в самом воздухе времени.) Председатель колхоза вполне мог так разговаривать, уверенный, что теперь ему за это не пришьют «контрреволюции».
Сейчас во многих местах это делали, и Заур всеми способами, где прямо, где обходными путями, старался проверить рентабельность этих микроостровков частной инициативы. Уже два года он по крупицам собирал такого рода материалы, чтобы иметь в руках неопровержимые факты. По данным, которые он имел от крестьян, с этих участков в среднем получали в три раза больший урожай, чем с колхозных полей. Он знал, что эти данные не могут быть преувеличены, они могут быть только приуменьшены. Председатели колхозов да и крестьяне неохотно распро-странялись с чужаком на эту тему. Но если, что тоже бывало, они убеждались, что Заур для себя, а не для начальства интересуется их делами, они охотно говорили с ним об этом. Однажды, разговаривая с одним старым крестьянином, он был его дальним родственником, Заур спросил:
— А что, если бы власть сказала: кто хочет, пусть выходит из колхоза. Ты бы вышел?
Старик крепко задумался, а потом неожиданно выдохнул:
— Нет.
Заур был поражен, но ответ-выдох был столь решительным, что он не стал спрашивать о причинах. Колхоз, в котором жил этот родственник, был не из лучших, но и не слабый. Видимо, он свыкся с этим образом жизни, приспособился к нему и не хотел на старости лет ничего менять. Да, всё не так просто, подумал Заур.
Другой старик из другого села рассказал ему о забавной встрече со Сталиным. Это было в самом начале тридцатых годов. Сталин отдыхал в Абхазии и решил устроить что-то вроде «завтрака на траве» в обществе местного крестьянина. Нестор Лакоба, сопровождавший Сталина, прихватил этого человека с собой. Крестьянин на всякий случай скрыл от Нестора Лакобы, что он понимает по-русски.
Лесная лужайка. Костерок. Шашлычки. Вино. Представитель народа успел заметить, что в лесу перемелькивала охрана. Да и рядом сидели охранники.
Во время этого идиллического завтрака вдруг откуда ни возьмись появилась оса. Она не то пыталась сесть на тарелку вождя, не то на его руку. Одним словом, намеренья ее были не вполне ясные, но вполне хулиганские. Вождь несколько раз отмахивался от нее, но она упорно вибрировала над его тарелкой. Не отстает, и всё.
Вокруг всполошились, то ли с намереньем прихлопнуть ее полотенцем, то ли метким выстрелом из пистолета. Но товарищ Сталин легким мановением руки отверг эти грубые способы расправы и, взяв вилку, замер. Оса долго кружила над его рукой и тарелкой, капризно не решаясь выбрать посадочную площадку. Товарищ Сталин дождался, когда она наконец успокоилась в тарелке, и, медленно протянув руку, раздавил ее вилкой. Потом приподнял ее той же вилкой, отбросил в сторону и сказал:
— Она не знала моего главного преимущества. Я тэрпелив…
В конце затянувшегося завтрака Сталин спросил у крестьянина:
— Как ты относишься к колхозам?
Лакоба перевел ему и без того ясный вопрос. В Абхазии тогда колхозы только вводили.
— Пусть откроют в двух-трех селах. А мы посмотрим. Если будет хорошо и мы вступим, — не без лукавства ответил он вождю.
Лакоба перевел ответ.
— Некогда, некогда, — сказал Сталин, нахмурившись.
Но, видимо, чудный осенний день, шашлычок, костерок, винцо, багряный лес, утыканный охраной, располагали вождя к благости, и он простил крестьянину его не вполне удачный ответ. На прощание Сталин даже сказал, обращаясь к Лакобе:
— Пусть просит, что хочет.
Лакоба перевел.
— Нам бы гвозди, — осторожно попросил крестьянин.
— Проси школу, — по-абхазски подшепнул ему Лакоба.
— Нам бы гвозди и школу, — попросил крестьянин.
Лакоба перевел.
— Будут вам и гвозди, и школа, — пообещал Сталин и уехал.
И в самом деле вскоре прислали гвозди, открыли школу, но и ввели колхоз.
С кротким юмором, рассказывая Зауру об этой встрече, старик добавил:
— Может, не надо было просить гвозди? А как не попросишь, когда такой человек велит просить?
А другой, тоже старый крестьянин, с которым Заур завел разговор о колхозе, раздраженно отмахнулся, словно он у него спрашивал о здоровье давно и безнадежно больного человека. И вдруг с неожиданным жаром выкрикнул: — У нас в деревне в тридцать седьмом году взяли восемьдесят пять человек! Это на двести дворов! И кого взяли! Кровь с молоком! От двадцати до сорока лет! Самых крепких!
— Почему? — опешил Заур. Про такое он не слыхал. Он думал, что тридцать седьмой коснулся в основном города, и ему теперь было стыдно.