Ион Друцэ - Бремя нашей доброты
- Вы его спросили?
- Я его спросил. "Попросил тут один прийти постричь".
- Он вам в ответ?
- Он мне в ответ. "А ты, - говорю, - умеешь стричь?" - "Умею", говорит. "Так почему же не зайдешь к старику, все равно ты мне должен, а деньги у тебя, вижу, так и не заведутся". Сказал, и теперь сам не рад каждую субботу приходит он с машинкой, так что волей-неволей, а до Нового года буду ходить женихом. Что до пиджака, то старый совсем износился, особенно рукава, и когда выхожу из дому, то, хочешь не хочешь, приходится щеголять в новом.
Мирча примерил горести старика к своим горестям и сказал:
- Смотрите не вздумайте выбросить тот старый пиджак. Может, еще придет время, что я куплю его у вас.
Онаке приподнял брови в знак большого удивления.
- Зачем тебе тратиться, когда ты его так или иначе унаследуешь. Другой родни у меня нет.
Мирча улыбнулся.
- Пока я унаследую ваш пиджак, как бы я сам не оставил вам свой комбинезон. У меня тоже другой родни нет.
- А он разве не казенный? Комбинезон-то.
- Был казенный, теперь мой. Высчитали из получки.
- Гм! И сколько они за него содрали?
- Да не очень много. Пятьдесят рублей.
Онаке подошел ближе, словно хотел выяснить, не надула ли казна его зятя.
- Послушай, Мирча! Я давно собирался спросить, да все стеснялся. Когда человек ходит в таком халате, без ремня и без ширинки, а ему нужно по своим надобностям, то тогда как?
- Сказать по правде, когда надеваешь комбинезон, уже ничего и не хочется.
- Ну! Если так, он мне ни к чему. Я человек живой и, пока не положат в гроб, хочу остаться при своих грехах.
Мирча, улыбнувшись, покачал головой в том смысле, что, дескать, не зарекайтесь. Взял к себе на колени, точно малого ребенка, присланную из дому кошелку. Посидел некоторое время, вдыхая в себя запахи вкусного обеда и еще тот неуловимый аромат, которым был наполнен весь его дом и все, что было в том доме. Коротко, светло улыбнулся.
- А и правда, как там мои поживают?
- Что им! Бегают. Дети бегают оттого, что они дети. Нуца бегает потому, что уже взрослая и забот много. А так здоровы, слава богу.
- Еще бы. При таких-то бегах!
Мирча снял полотенце, которым была прикрыта кошелка, постелил его на травке, рядом с ботинками стоящего Карабуша.
- Садитесь. Тут, кажется, есть бутылка с самогоном.
- Спасибо, я уже обедал. Нуца накормила хорошим борщом, иначе пустился бы я голодный в такую даль!
- И самогоном угостила?
- Само собой.
Мирча порылся в кошелке, прикидывая, с чего бы начать. Достал половину большого, домашней выпечки серого хлеба, спичечный коробок с солью. Положил все это на полотенце и призадумался. Вкусного было много, и голоден он был невероятно, но есть не хотелось. Вид выжженного пастбища укачал его, и голод исчез - осталось только ощущение огромной усталости. Слегка кружилась голова, земля скрипела на зубах, покрасневшие от пыли глаза слипались, больно было их закрывать и больно было смотреть ими.
"Для начала, - подумал Мирча, - не мешало бы отдохнуть, поостыть".
"Хочешь прилечь?" - спросил глазами старик.
"Хорошо бы, да ведь как тут ляжешь..." - ответили Мирчины глаза.
"То есть ты не знаешь, как лечь? - удивился старик. - Это же очень просто: ложишься, и дело с концом".
"А как же трактор? Что с ним станется, пока я буду лежать?"
"Трактор нужно послать подальше, и к тому времени, когда ты встанешь отдохнувший, и он вернется, повидав всю свою родню".
"Разве что", - улыбнулись глаза Мирчи.
Положил рядом кошелку, так, чтобы, когда понадобится, была под рукой, прилег. Но что-то ему было не по себе. Беспокоила тишина - что-то подозрительно тихо было вокруг. И он снова встал, и долго недоумевающе смотрел на свой трактор, и все никак не мог сообразить, что случилось, отчего машина умолкла. Тем не менее она молчала, и он понял и примирился с этим, а некоторое время спустя начал стихать и тот, другой трактор, стучащий месяцами в его висках. Избавившись от них обоих, Мирча весь как-то обмяк, ослаб, покрылся испариной. Растянулся на выпасенном лугу рядом с полотенцем, закрыл покрасневшие глаза и как-то по-детски сладко утих, и было все спокойно вокруг, только ветер мягко трепал жиденькую листву молодых ракит.
Присев молча рядом, Карабуш принялся украдкой разглядывать своего зятя. Из-под толстого слоя пыли, из-под маслянистых пятен выглядывало изможденное, ссохшееся, как у мумии, лицо. Глаза глубоко запали в глазницах, волосы, слипшись, выпадали пучками, так и не расклеиваясь, отчего и лысина на голове зятя выглядела странной, похожей на заплату. Дыхание его было коротким, слабым, казалось, что он и вовсе не дышит. И Карабушу пришла нелепая мысль: что, если его зять, лежа так на травке, умрет? Он содрогнулся, уже не мог видеть, как зять лежит и не дышит. Отвернулся, стал смотреть в другую сторону.
Они долго молчали, потом с севера, со стороны Бельц, показался паровоз. Сначала он подкрадывался тихо и незаметно, потом вдруг обрушился на тихие поля тяжелым грохотом металла. Оглушил, ослепил все на своем пути и тут же исчез. Онаке, хоть и приметил паровоз заранее и видел, как он подкрадывается, тем не менее вздрогнул от неожиданности, но Мирча продолжал лежать неподвижно. Ни один мускул не дрогнул на его лице, и Карабуш подумал: как не по-человечески измотал себя его зять. И еще он подумал: как хорошо, что поезда ходят по заранее установленному пути, иначе сколько бы народу они передавили!
Время было уже далеко после полудня. Жара начала наконец спадать, далеко на западе забелели тучи, подул слабый ветерок, и поля свежо, по-осеннему задышали. Мирча лежал на спине, и казалось, что вместе с раскинувшимися вокруг полями остывает и он. Дыхание как-то начало выравниваться, входило в свой ритм. Карабушу одно время показалось даже, что зять уснул. Стараясь не потревожить его сон, он сидел тихо и от этой вынужденной неподвижности задумался о чем-то сложном, давно пережитом. Вспоминалось почему-то все, что было в его жизни трудного, неприятного. И как-то незаметно для самого себя он горько-прегорько вздохнул, вздохнул тем тяжелым, полным душевных мук стоном, каким чутуряне обычно балуют себя только в редкие минуты полного одиночества.
- Чего это вы так убиваетесь, отец?
Карабуш вздрогнул от неожиданности. Он не нашелся что ответить, а может, нарочно не ответил, потому что какой там разговор может завязаться между бодрствующим и дремлющим? Но, с другой стороны, он обрадовался, что зять не спит. Эти воспоминания разбередили всю его душу, многие забытые раны снова начали кровоточить, и ему очень нужен был рядом хороший, близкий человек.
- Понимаешь, странное дело! Каждый раз, когда попадаю сюда, в Хыртопы, становится мне горько, прямо хоть волком вой!
- Гектаров своих, что ли, жалко?
Карабуш быстро, удивленно повернулся к Мирче, точно не ожидал от него такого вопроса. Это мог спросить председатель колхоза, начальник какой из района, но чтобы родной зять! Хотя человек, промаявшийся четыре года в поле, может спросить и не такое.
- Нет, я по гектарам никогда не сходил с ума. К тому же полученный мною от отца гектар был возле леса; эти два гектара я получил при наделах. Одна власть дала их, другой власти я их вернул. Бог с ними.
- Отчего же вам тогда горько?
- Бог его знает. Я думаю, все из-за того горького пырея, хоть он, сволочь, и сладковат на вкус. Даже говорили, в какой-то стране из него водку гонят.
При всей своей усталости Мирча все же удивился:
- Чего-чего? О каком это вы пырее?
- А то ты не знаешь, что мои хыртопские гектары проросли насквозь пыреем. Что ж, - добавил он некоторое время спустя, - ты мог и позабыть. Как женился, так и подался - сначала в румынскую, потом в русскую армию. А мы с Нуцей и Тинкуцей много лет подряд, проклиная свою жизнь, с утра до вечера били тяпками, а вокруг одни белые шпагаты, одна пенька. По вечерам, идешь, бывало, домой как пьяный, рук до плеч не чувствуешь. Думаешь, вот завтра встанем пораньше, может, одолеем, а завтра то же самое, и все зря, все без толку. Живуч, зараза. Кажется, учитель рассказывал, что, если вытащить из земли одну пыреинку, и повесить ее под стрехой у себя дома, и оставить ее там восемь лет, в морозы, в жару и дождь, а потом снова посадить, она ведь, сволочь, снова зазеленеет, и пустит корни, и всю влагу из-под посевов высосет!
Карабуш умолк, но вид у него был злой, свирепый, точно и теперь, в эту минуту, он видел перед собой свое поле, испоганенное пыреем. Потом, резко повернув голову в сторону, чтобы не видеть это жуткое зрелище, добавил:
- И как я мечтал, как мне хотелось вырастить пару хороших лошадок, купить новый плуг, выйти в поле с сыновьями вот так в августе и перепахать все. Перевернуть тот пырей корнями на солнце, чтобы он весь выгорел, потом забороновать землю три, четыре, пять раз подряд, собрать скирду этих белых шпагатов и спалить. Спалить ночью, чтоб во всей степи видно было! - Он умолк, опустив голову, и совсем тихо добавил: - Не довелось. Пока суд да дело, пришла война, а там начались колхозы. Забрали и землю, и плуги, и пырей.