Иван Мележ - Дыхание грозы
Сегодня его также ожидали: меж взрослыми, среди которых он заметил человека с длинными, спадающими на ворот желтоватыми космами — поп, что ли? — целая притихшая стайка деревенских детей. Апейка поздоровался, сказал, что скоро начнет принимать, в кабинете снял поддевку. Он, как и по пути сюда, был возбужден, от встречи с Башлыковым остался неприятный осадок, тяжело угнетала давняя, снова усилившаяся неприязнь к Савчику. Снова вспомнил башлыковское: "Не хотел бы иметь такого брата!" — ответил в мыслях, жестко, раздраженно: "А я хотел! Я сам посоветовал ему быть таким! Я сам нарочно нацепил себе на шею это бревно!" Досада перешла на одного Башлыкова: "Как бы выше считает себя только потому, что нет у него такого компрометирующего брата, что биография идеальная!.. Как орденом гордится!.."
Он быстро просмотрел бумаги, что скопились за эти дни, вышел в приемную:
— Ну, начнем…
Все встали, некоторые подступили ближе, ожидая Апейка окинул всех взглядом, заметил: желтоватый, с длинными космами, стоял немного обособленно; молодые карие глаза смотрели с интересом, пытливо, как бы заранее пытаясь предугадать, что ожидает его. Апейка на мгновение задержал на нем взгляд: крестьянская свитка, заячья шапка; крепкий, загорелый, кожа на лице так и лоснится, — видно, кормят неплохо. Сразу же перевел взгляд на стайку детворы несмелые, оробело притихшие, большей частью по-деревенски стеснительные, они жались один к другому, почти все в домотканых свитках — не сводили с него чистых, доверчивых и остро внимательных глаз. Он бросил им весело, подбадривающе:
— Вы все вместе?
— Вместе, — ответил за всех один, с жесткой щетинкой неровно, должно быть материнскими ножницами, остриженных волос, с решительным мужским баском
— Вместе, — подтвердил и лысый мужик, что стоял возле них, будто пастух, — с шапкой в одной руке, с кнутом в другой.
— Что ж такое случилось, что сразу такой ватагой? — Апейка переждал молчание, весело пригласил: — Ну, заходите, выясним!
Дети зашевелились, стали перешептываться, подталкивать друг друга, но не шли. Мужик с кнутом тоже взялся с видом старшего прибавлять смелости детворе: неловко, несмело подтолкнул одного, другого шапкой, приказал с упреком всем:
— Заходите, сказано!
Первым отважился тот самый, с жесткой, словно выщипанной, щетинкой, за ним — беленькая девчурка с розовыми солнышками на щеках. Апейка, пропуская их мимо себя, подбадривающе, с нежностью погладил несколько головенок.
Последним вошел, как за стадом, дядько с кнутом: немного неловко и важно, будто пряча под важностью неловкость своего положения среди малышей.
Войдя в кабинет, дети, в лаптях, в посконине, озирались еще внимательнее, жались еще больше, шмыгали носами, настороженно ждали. Апейка не стал просить их садиться, доставлять себе лишние хлопоты; не зашел за стол, остановился перед ними, как учитель в школе.
— Ну, так что случилось, а?
После минуты неловкой тишины осмелела беленькая.
Покраснев еще больше, будто со сцены, прочитала наизусть — заметно было — подготовленное заранее; даже перехватывало дыхание — так волновалась.
— Тов-варищ п-председатель… райисп-полкома! Мы пришли, чтоб… п-просить вас… чтоб оставили в школе…
учителя Ивана Миколаевича!..
Этим большим словам она отдала весь пыл своей души, отдала не только пыл души, а и голос; другие должны были, пока она пылала от волнения, отвечать Апейке: из какой они школы, из какого класса, по каким предметам у них был Иван Миколаевич, как его фамилия. Наконец Апейка выяснил, что дети из Крытской школы, что учитель, за которого они приехали просить, Иван Миколаевич Горошка. Апейке была известна не только фамилия, но и тот, кому она принадлежала: Горошка учительствовал в своей родной деревне уже лет десять, еще в те годы, когда учительствовал и он, Апейка; они были почти незнакомы, виделись всего несколько раз на учительских собраниях, но Апейке хорошо было известно, что Горошка — учитель, каких мало не только в районе, а и во всем округе; об этом говорили все, кто когдалибо общался с ним. Вот и дети, понемногу осмелев, помогая друг другу, наперебой, возбужденно говорили теперь: так хорошо, так интересно про девятьсот пятый год, про революцию в Петербурге, про Ленина рассказывал; про пятилетку, про то, какие где заводы строятся; как хорошо будет жить скоро. И надо же, беда какая: теперь Ивана Миколаевича сняли с учителей, сказали, что ему нельзя учить детей, потому что он служил при царе в царской армии и был царским офицерам и что он будет учить детей против советской власти. Но они же знают, что Иван Миколаевич хоть и был в царских офицерах, но он же сразу, как началась советская власть, перестал служить царю. И царя он совсем, это они сами слышали, не любил никогда и не любит; и офицер он не из помещиков каких, а из простых людей, из их же села, и все хорошо знали его отца, и все видят, что все годы он, Иван Миколаевич, только за советскую власть и старается…
Апейку очень взволновала детская искренность. Слушая детей, он будто вернулся в свое недавнее, милое прошлое, будто снова стал учителем: как учитель, он хорошо чувствовал, насколько важно детям то, что они говорят здесь, и то, с чем они уйдут отсюда, куда принесли свое доверие и надежду. Жизненный опыт прибавлял ко всему свою долю трезвой сдержанности: знал Апейка, как непросто в этот раз будет укрепить в них веру и надежду. Но как бы там ни было, радовал сам факт: дети встали за правду, деревенские, застенчивые, пришли в райисполком! Маленькие граждане будущего!
Он словно не поверил:
— Кто вас подговорил просить за Ивана Миколаевича?
Дети удивились:
— Никто… Мы сами…
— Жалко стало. Мы и подумали…
— Неправильно его сняли!..
— Скажите — пусть он снова учит!
— Жизни не давали, пока не пообещал, что подвезу. — Дядько с кнутом покрутил лысой головой с удивлением и уважением. — Как мошкарье насели!
Апейка знал уже и что Горошку сняли и как все было.
Кто-то из бдительных земляков Горошки, может быть его же бывший ученик, месяца два назад написал в столичную газету, что в Крытах в школе — при попустительстве сельсовета и районного руководства — замаскировался классово чуждый элемент, белогвардеец, который с золотыми погонами и с винтовкой в руках воевал за царя и всяких Врангелей и губил нещадно трудовой народ. В газете с письма сняли копию, которая попала на стол к секретарю Юровичского райкома партии. Письмо это читал в кабинете Башлыкова и Апейка. Под всем, что сообщал неизвестный автор газете и Башлыкову, стояло гордое: "Непримиримый селькор". Башлыков отдал письмо Харчёву с резолюцией, написанной сверху коротко и четко: "Проверить, принять меры, доложить!" Харчев за день проверил, и на другой день судьба Горошки решилась. Горошку сняли с работы. Харчев даже предлагал арестовать, и, если бы не Апейка, Горошка давно бы был за решеткой. Башлыков подумал, поколебался и согласился с Апейкой. У Апейки были веские доводы: Горошка попал в офицеры не по своей воле, а как учитель; в гражданскую войну никаким белым не был, работал дома. Был потом в Красной Армии; с первых же мирных дней, после армии, все время в селе… Однако вернуть Горошку на учительскую работу Башлыков не согласился. Твердо, — решительно.
И вот — эти детские, открытые лица, эта вера и надежда.
Что он, председатель райисполкома Апейка, может сказать им, чистым и непосредственным, которые думают, что в жизни — все так просто, что правда и справедливость — вещи обязательные и ясные? Не зная, что ответить им, он нарочно стал расспрашивать каждого, как кто учится, хорошо ли ведут себя в классе, помогают ли родителям.
— Ну что ж, — произнес он, собираясь отпустить их. — Спасибо за то, что вы сказали. Я передам все кому следует.
Скажу о вашей просьбе… Вот и все, будьте здоровы!
Некоторые уже готовы были, обнадеженные, направиться к выходу, когда беленькая, с красным еще лицом, насторожилась:
— Так его оставят нам? Ивана Миколаевича?
— Я же сказал, передам, что вы просили.
— Нет, вы скажите — оставят?
— Я буду просить!
— Нет, нет, вы скажите!
Апейка ничего не ответил, только ласково, как отец, который не хочет обижать ребенка и не может дать того, что он просит, усмехнулся:
— Ну, счастливого вам пути!
Они выходили не очень охотно, не очень утешенные; больше потому, что дядько с кнутом толкал их к двери.
Не порадовал их; но что он, Апейка, мог сказать им другое?
Сразу после них в кабинет вошел белобрысый парень в потрепанной, купленной в лавке поддевке, в розовой, залатанной под воротником ситцевой рубашке. Кепка в его руке была тоже городская, с размокшим под дождем козырьком.
— Можно зайти? — Парень спрашивал тихо, застенчиво.