Николай Лесков - Божедомы
— Андрей! — прошептала она еще раз ненарочно оброненное ею имя Термосёсова, улыбнулась и, покраснев до ушей, взялася руками за свои пылающие щеки.
Она была очень недурна в эту минуту.
— Андрей! — прошептала она еще и еще. — Андрей!.. Ах, какой он мужчина!.. Какой он… весь прелестный! Какой он весь мужчина!.. Не селадон, как муж, не мямля, как Омнепотенский, — это мужчина… неуступчивый… Он ни в чем не уступит… нет. Это все ясно, ясно, прямо просто как ураган… идет… палит, сжигает…
Она на мгновенье закрыла веки и почувствовала, что по всему ее телу разливается доселе неведомый, крепящий холод; во рту у корня языка потерпло, уста похолодели, и все в мгновенье ока сменяется палящим зноем лихорадки: в ушах отдаются учащенные удары пульса и, слышно, как на шее тяжело колышется сонная артерия.
Это симптомы состояния ненормального: это болезнь, которую врачи из немцев называют Liebesfieber. Несомненно, что болезнь эта имеет право быть признанною у всех народов и по-русски должна быть названа «любовною лихорадкой».
В Данке уже не было места ни пеням, ни сожалениям: она стояла смирная, робкая, прохладная и манящая, как пальма средь пустыни. Теперь в ней не было мечтательной Татьяны. Ее поза, глаза, отягченное страстью лицо и уста, — все шептало: «я должна, я хочу быть любима!»
Если же она не та библейская дочерь Шалима, что жалобно пела: «Я больна, я уязвлена страстью», то она чертовка, которая дождалась своего черта, и ей нет исцеленья; ей надобен шабаш.
IV
Влюбленная Данка не скрывала от себя, что она без удержа любит Термосёсова и что он имеет над нею всякую власть. Теперь ей вступила в голову другая мысль: полюбит ли он ее? возьмет ли он ее страсть, как она принадлежит ему? А что до нее, до самой Данки, то она готова отдать за его любовь все, и свободу свою и все грядущее счастье, так же легкомысленно, как голодный Исав продал право своего старшинства за чечевичную похлебку Ревекки.
Данке уж милее не те редкостные качества Термосёсовского ума, которыми он пленил ее вначале; ей даже не нужно, чтобы он был наверху той славы, которой достоин, — нет; пусть все так есть, как оно есть, — она женщина, и ей дела нет до его положения. Она не рассуждает, а стремится к нему.
— А он? — Сердце уязвленной страстью Данки замирает при этом вопросе, и она стоит неподвижно на том самом месте, где он с нею стоял у окна, и чувствует, что она цаловала бы землю, которую он попирал здесь своими ногами. Любовь как бы издевается над нею, заявляя свои капризные желанья. Любовь одновременно овладела и чувствами Данки и ее воображением. Ее томит любопытство: это опаснее страсти в крови.
— Как он интересен! Как у него все не так, как у всех! Все, что он делал, — он делал иначе, чем все, — все, что он ни станет делать впредь, — все это опять должно быть совсем непохоже на то, как это сделают другие! Но… только где же он? Уже пора же ему умыться!.. Данка уже давно слышала, как из кабинета сквозь закрытую дверь слышалось то тихое утиное плесканье, то ярые взбрызги и горловые фиоритуры в роде ббррг-фрру-ха-а-фрычч. Данка догадывалась, что это сначала мылся судья, а потом Термосёсов. Но все это уже кончилось. Неужто он еще не наговорился с своим этим михрюткой-судьею. Неужто спит?.. Что мудреного: ведь он устал с дороги. Или он, может быть, читает? Что он читает? Он всех сам умнее… что ему читать? Как бы я, однако, желала теперь, чтобы мне было видно, что он делает? Мне все равно, что бы он ни делал: я хочу его видеть! Да, я хочу.
Данка порывисто шагнула с места и пошла с тем, чтобы подкрасться к двери, как вдруг в это время дверь отворилась и на пороге предстал мальчик Ермошка с тазом, срезь полным с краями мыльной водою. Через голову Ермошки в глубине комнаты видна была маленькая фигурка Борноволокова, который стоял к Данке задом и смотрел в окно. Посреди комнаты прямо перед дверью красовался мясистый торс Термосёсова. Судья и его письмоводитель оба были дезабилье. Борноволоков был в панталонах и белой как кипень голландской рубашке, по которой через плечи лежали крест-накрест две алые ленты шелковых подтяжек, его маленькая, шиловатая, белокурая головка была приглажена, и он еще тщательнее натирал ее металлическою щеткою. Термосёсов же стоял весь выпуклый, представляясь и всею своею физиономиею и всею фигурою. Он был тоже в одних панталонах, но без помочей и в пропыленной рубашке довольно грубого холста. Ворот его рубахи был расстегнут и широко завернут.
В эту прореху видна была мягкая мясистая грудь Термосёсова, заросшая густыми и длинными черными волосами. Далеко, за локоть засученные рукава открывали такие же мясистые и обросшие волосами руки.
На этих руках Термосёсов держал длинное русское полотенце с вышитыми на концах красными петухами и крепко тер и трепал в нем свои взъерошенные мокрые волосы.
По энергичности, с которою Термосёсов производил эту операцию, Данка без ошибки отгадала, что те веселые, могучие и искренние бррры-пфрру-хааа-фрыч, которые минуту тому назад неслись из комнаты сквозь затворенные двери, пускал непременно Термосёсов, а не Борноволоков. Это же подтверждала и масса брызг, окружавших Термосёсова, и оставшаяся у его ног деревянная табуретка. Ясно было, что громко брызгал — это Термосёсов, а судья — тот, что прежде свиристел и плескался. Это действительно так и было; первым умывался Борноволоков, а Термосёсов в это время стоял против него рядом с Ермошкой и держал Борноволокову полотенце; а потом мылся сам Термосёсов: вот почему при открытии двери Борноволоков и представился Данке уже полуодетым и опрятным, а Термосёсов полуобнаженным diable m'emporte.[18]
Почти точно таким же, как Данка усмотрела Термосёсова издали, она его вскоре увидала вблизи себя.
Андрей Иванович орлиным оком своим сразу окинул и Данку, опять стоявшую на том самом месте, на котором он ее оставил, и мальчика Ермошку, который, вынося таз, плескал из него через края мыльною водою.
— Ишь, какой дрянище! ишь! ишь! — восклицал он за всяким всплеском и вдруг высунулся в зал, схватил Ермошку за ухо и проговорил: — не плещи, нигилист, не плещи! не плещи, — и непосредственно за этим тотчас же занялся тщательным обтиранием локтя, а Данке сказал:
— Преразбалованный у вас этот мальчишка! Вы его совершенно напрасно этаким аркадским принцем во фрак-то одели. Не стоит он этой сбруи! Видите: идет и плещет!
С этим Термосёсов юркнул назад в комнату и через мгновение появился в том же коричневом пальто, в котором взошел с приезда. Теперь на нем не было только ремня, а сак его был на него накинут просто наопашь.
Выступив в зал, Термосёсов запер за собою вплотную дверь в кабинет, где оставался судья, и, постояв минуту над Ермошкой, который вытирал тряпкою пол, дождался, пока он это окончил, и потом, завернув его к двери в переднюю, крикнул:
— Пошел, и не вертись, пока тебя не позовут, — а сам улыбнулся до ушей и тихим шагом пошел на Бизюкину.
Данка чувствовала, что с каждым шагом приближающегося к ней Термосёсова покидают ее последние силы. Она не знала, что он скажет, что сделает, вообще с чего начнет и на чем станет? — И, наконец, на чем может остановиться он, этот он, который от первой минуты своего появления до этого решительного заключения на замок судьи, ни на минуту не перестает изумлять ее? — Ему ни на чем, кажется, нельзя остановиться!
— Я одна, — быстро соображала Бизюкина… — Я одна с ним… Кругом ни души!.. Ермошку он выгнал, судью он запер. Ах, что-то? ах, что-то теперь станет он делать? Это, впрочем, самое интересное.
По Данке пробежал последний трепетный ток: Термосёсов был возле нее и, улыбаясь, протягивал к ней свою обнаженную до локтя руку.
— Это самое интересное, — впоследни мелькнуло в голове Данки, почувствовавшей себя безвластной рабыней той всевластной силы, которая теперь в лице Термосёсова коснулась ее плоти и отозвалась в мозге ее костей.
V
Данка стояла как цветок полевой, как лилия долин: раздавят ли ее тяжелой стопою, пройдут ли, взгляда не кинув ей, мимо, или упьются ее прелестью и благоуханием.
Но пройти мимо ее было невозможно, и Термосёсов прямо подошел к ней, сел возле нее, взял ее за руку и, перекладывая эту ручку из одной своей руки в другую, пристально и неотразимо всматривался в сияющие глаза Данки.
Разговора между ними никакого не было. Термосёсов знал, что это очень неудобно для Данки, и нарочно не произносил ни одного слова. Он только наэлектризовывал ее, сминая в своих руках ее руку и глядя в ее коричневые глазки. Так прошло три или четыре очень тяжелые и сладкие, но утомительные для Данки минуты.
Термосёсов наконец назвал ее по имени.
— Послушайте, Бизюкина! — сказал он несколько охрипшим голосом и остановился.
Ему показалось, что его голос звучит как-то подозрительно и что в комнате как будто кто-то ходит.