Александр Шеллер-Михайлов - Над обрывом
— Дорогая моя, но что же скажут ваши?.. Что будут говорить вообще соседи? На сплетни-то и у Слытковых ума хватит…
Она махнула рукой и бодро ответила:
— Ну, уж это мое дело!.. О таких глупостях не стоит и говорить в таком положении…
Павлик между тем лукаво улыбнулся.
— Ты, Егораша, сам вытолкал в шею пришедшего за Марьей Николаевной слугу, — сказал он. — Это-то уж, я думаю, весь уезд теперь знает.
— Как? Когда? — спросил Егор Александрович с испугом.
Он ничего не помнил. А между тем он действительно вытолкал слугу Ададуровых, пришедшего справиться, не здесь ли барышня.
— Вот этого еще недоставало, сам скандал сделал! — проговорил он.
— Ничего, Егораша, — сказал Павлик. — Я уже ездил с письмом Марьи Николаевны к ее медузам…
— Милый мальчик! — проговорила Марья Николаевна, потрепав его по щекам. — Я боялась, что они его съедят…
— Я потом поеду, если нужно, сам, — сказал Егор Александрович. — Мне так совестно… И как я сразу ничего не сообразил…
— Нет, ты сообразил, — шутливо заметил Павлик. — Как еще командовал и Марьей Николаевной, и мною, точно нанял нас…
— Простите, мои дорогие! — проговорил Егор Александрович, протягивая им руки.
Он теперь только понял, как много они для него сделали. Припоминая все мелочные подробности этих дней, он изумлялся тому, что делала Марья Николаевна, работавшая и услуживавшая, как простая служанка. Это было полное самозабвение, безусловная готовность служить ближнему. По-видимому, ни на мгновение в ее душе не промелькнула мысль о том, что ей неприлично быть тут, что ей тяжело исполнять обязанности сиделки, что она приносит жертву. Среди общей суматохи ею командовали и распоряжались все, и она покорно делала свое дело, как наемная слуга. Так прошло немало дней. Павлик и Марья Николаевна чередовались, помогая Егору Александровичу. Наконец Поля начала приходить в сознание, ее речи стали осмысленными. Тогда Марья Николаевна сочла нужным удалиться. Больная лежала в полутемной комнате, но Марья Николаевна все же боялась быть узнанной ею. Егор Александрович полусловами, говоря о вероятной причине покушения на самоубийство, намекнул на ревность Поли. Услышав это, Марья Николаевна побледнела, и у нее точно защемило сердце. До этой минуты она еще ни разу не сознала ясно, что она действительно любит, безгранично любит Егора Александровича. Теперь вдруг ей стало это яснее дня. Да, он для нее все; кроме него, она не думает ни о ком. Будь это несчастие не с ним — разве она пошла бы сюда? Настолько-то и у нее было боязни перед людскими толками, чтобы не проводить ночей около больной любовницы молодого человека в его доме. Ведь это не то, что ходить за сынишкой Марфуши. Но для него, для Егора Александровича, она готова на все. Он ей дороже всего на свете. Теперь она поняла это, теперь она готова бы признаться в этом перед целым светом. Но как же: ведь он почти женат? Что же такое? Разве она не сумеет найти в себе столько сил, чтобы не нарушить его счастья? Поле лучше, и она, Марья Николаевна, может теперь уйти. Она еще зайдет справиться несколько раз, как поправляется больная, а потом — потом простится она с ним навсегда, навсегда, навсегда…
Павлику, провожавшему Марью Николаевну по обыкновению и на этот раз до дому, показалось, что она плачет. Было совсем темно, но он все же видел, что она подносила несколько раз платок к глазам.
— Марья Николаевна, — осторожно окликнул он ее, — вы плачете!
— Ничего, голубчик, ничего, — ответила она детским голосом. — Это я так… это пройдет…
Он бросился поближе к ней и взял ее с участием за руки.
— Вы его любите, Марья Николаевна? — спросил он тихо, с любопытством и добродушием юноши, чувствующего уже волнение в груди даже при чужом признании в любви.
— Не надо, Павлик, не надо! — ответила она пугливо.
— Я не скажу, Марья Николаевна. Ей-богу, не скажу! Ни ему, никому, никому. За кого же вы меня считаете?
Он сам чуть не плакал, стараясь уверить ее, что он достоин доверия. Она еще колебалась.
— Побожись, Павлик!
— Ей-богу! Ведь это же подло, чужие тайны выдавать! Я никогда, никогда!
Она порывисто и крепко сжала ему руку.
— Люблю! — прошептала она.
— Бедная вы моя, бедная! — с серьезностью и с участием произнес он.
— Только ты никому, никому! Ради Христа! — торопливо заговорила она убедительным тоном. — Я тебе сказала, потому что ты мне все равно, как брату.
— Я ваш друг, Марья Николаевна, — с достоинством сказал он.
— Ну, да, друг! Вот я и сказала! Мне некому сказать больше. Я одна, Павлик! У меня только ты и есть. Я тебя люблю больше Зины и Любы.
— Ну, что они!
— Нет, нет, они добрые девушки… Но ты… ты ближе мне…
Он опять сжал ее руку совсем по-товарищески так крепко, что она чуть не вскрикнула. Ему хотелось, чтобы она вполне поняла, как глубоки и искренни его чувства.
II
К Егору Александровичу, еще беседовавшему с Марьей Николаевной, на террасу вышел Прокофий. Старик тоже осунулся и подряхлел за последнее время. Несчастие так сильно подействовало на него, что он даже не пил в последние дни. Он пришел доложить барину, что пришел отец Иван. Егор Александрович изменился в липе. Он поспешно поднялся со ступеней террасы и прошел в комнату.
В гостиной стоял отец Иван, по обыкновению суровый и мрачный. Какое-то тяжелое, гнетущее чувство охватило Егора Александровича при виде этого беспощадного человека. Ему вспомнилась Поля, больная, слабая, бессильная, нуждающаяся в поддержке и утешении, и ему стало страшно при мысли о том, как отнесется к ней отец Иван.
— Хороших дел наделал! — с обычной грубостью проговорил старик, глядя угрюмо на Мухортова.
— Больная желает исповедаться, — отвечал Егор Александрович, не возражая, не оправдываясь.
— Говорили… Живы да здоровы, так в церковь не заглянут: бог не нужен… Придет смерть, так каяться спохватятся…
Егор Александрович сухо и холодно указал священнику на дверь к больной.
— Вот сюда! — сказал он.
Отец Иван окинул его враждебным взглядом.
— Сам-то когда каяться будешь? — спросил он.
— Я вас, батюшка, не для себя звал, — ответил тем же холодным и сухим тоном Мухортов.
— Где уж нам таких-то, как ты, исповедовать, — сказал старик. — Умней отцов стали! Твой-то отец душу мне всю раскрывал…
Мухортов стиснул зубы, чтобы не сказать какой-нибудь резкой фразы. Он молча открыл дверь в комнату Поли и пропустил отца Ивана…
— Батюшка! — раздался из глубины комнаты болезненный крик.
В глубине этой темной комнаты, на постели, едва озаренной светом лампады и прикрытой очень темным абажуром лампы, приподнялась исхудалая женская фигура вся в белом и закрыла лицо руками. Егор Александрович торопливо затворил дверь и в каком-то невольном ужасе закрыл руками уши, точно боясь услышать хоть одно слово дальнейшего разговора…
— Что «батюшка»? Что лицо-то закрыла? Видно, смотреть-то на людей стыдно? — резко спросил отец Иван, подходя к больной.
— Грешница я, грешница великая! — застонала больная.
— Знаю, знаю! Зачем бы и за мной посылать, если бы не грешница была! Вы ведь все так: сперва душу-то погубите, а потом — отпускай вам грехи! Твои-то грехи каковы? Думала ли ты об этом? До чего довело тебя твое окаянство? Душу свою погубить захотела, младенца неповинного погубила, навсегда погубила! Исповедать-то тебя не стоило бы. Да, не стоило бы! Я идти не хотел. Не стоишь!
В комнате пронесся снова тяжелый, мучительный стон. Поля с ужасом глядела на мрачное, исхудалое лицо старика с ввалившимися глазами.
— Что смотришь? Не смютреть надо, а в слезах биться. Ты думаешь, я из жалости пришел к тебе? Нет. Не стоишь, чтоб тебя жалели! За что жалеть, душегубка? Перст божий я увидел! Он, отец наш небесный, в неисчерпаемой своей благости спас тебя, чтобы ты образумилась, чтобы всей жизнью, каждым помышлением грех свой великий искупила. Вот почему я пришел.
Старческое лицо его смотрело все так же беспощадно на бившуюся перед ним в бессильных слезах женщину.
— Ты как жила? Похотям своим предалась, только им и служила, диаволу служила? Ради них ты на все бы пошла, на грабеж, на убийство пошла бы.
— Батюшка! — опять простонала молящим голосом Поля, точно прося пощады, освобождения от инквизиторской пытки.
— Что «батюшка»? — опять повторил отец Иван. — Неправду, что ли, я говорю? На что бы ты не решилась, если пошла на убийство своего младенца? Чем! он виноват был? А ты и его убила. Волчица своего волчонка защищает, а ты — ты хуже волчицы, потому ты не защищала свое дитя, а убила его. Да!
Поля опять простонала. Отец Иван продолжал все тем же тоном:
— Вот ты жива осталась. Жить будешь. Что ж, опять диаволу служить станешь? Ведь теперь свободна! Или опять руки на себя наложишь? Так знай, горе тому, кто искушает терпение господне! Он долготерпелив и многомилостив, но есть пределы и его терпению, и его милосердию.