Максим Горький - Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето
— Какой это священник! Он не поп, а барабан, по которому нужда и привычка палками бьют. Был бы я попом, я бы так служил, что не токмо люди святые иконы плакали бы!
И это верно — нехорош был поп на своём месте: лицо курносое, чёрное, словно порохом опалено, рот широкий, беззубый, борода трёпаная, волосом жидок, со лба — лысина, руки длинные. Голос имел хриплый и задыхался, будто не по силе ношу нёс. Жаден был и всегда сердит, потому — многосемейный, а село бедное, зе́мли у крестьян плохие, промыслов нет никаких.
Летом, когда и комар богат, мы с Ларионом днюем и ночуем в лесу, за охотой на птиц, или на реке, рыбу ловя. Случалось — вдруг треба какая-нибудь, а дьячка нет, и где найти его — неведомо. Всех мальчишек из села разгонят искать его; бегают они, как зайчата, и кричат:
— Дьячок! Ларивон! Аида домой!
Едва найдут… Поп ругается, жалобой грозит, а мужики — смеются.
Был у него один дружок, Савёлка Мигун, ворище известный и пьяница заливной, не раз бит бывал за воровство и даже в остроге сидел, но, по всему прочему, — редкостный человек! Песни он пел и сказки говорил так, что невозможно вспомнить без удивления.
Множество раз я его слыхал, и теперь вот он предо мною жив стоит: сухонький, юркий, бородёнка в три волоса, весь оборванный, рожа маленькая, клином, а лоб большой, и под ним воровские развесёлые глаза часто мигают, как две тёмные звезды.
Бывало, притащит он бутылку водки, а то Лариона заставит купить, сядут они друг против друга за стол, и говорит Савёлка:
— А ну-ко, дьяче, валяй «Покаяние»!
Выпьют… Ларион поконфузится немножко да и запоёт, а Савёлка сидит, как пришитый, мигает, бородёнкой трясёт, слёзы на глазах у него, лоб рукой поглаживает и улыбается, сгоняя пальцами слезинки со щёк.
Потом подскочит, как мяч, кричит:,
— Очень превосходно, Ларя! Ну, и завидую я господу богу — хорошо песни сложены ему! Человек-то, Ларя, а? Каков есть человек, сколь он добр и богат душой, а? Ему ли уж не трудно перед богом ходить! А он — вот как — на! Ты мне, господи, — ничего, а я тебе — всю душу!
— Не кощунь! — скажет Ларион.
— Я? — кричит Савёлка. — Нисколько! Даже и в помыслах нет! Где же я кощуню? Никак! Радуюсь за бога — и больше ничего! Ну, а теперь я тебе спою!
Встанет, руку вытянет и начнёт колдовать. Пел он тихо, таинственно пел, глаза широко раскроет, зажгёт их каким-то особенным огнём, и на вытянутой руке его сухие пальцы шевелятся всегда, словно ищут чего-то в пустоте. Ларион к стене отвалится, опираясь руками о скамью, откроет рот и смотрит удивлённый; я на печи лежу, а сердце у меня замирает печально-сладостно. Потемнеет весь Савёлка, только мышиные зубы его блестят, да сухой язык шевелится, как у змеи, и пот на лбу выступит крупными каплями. Голосу у него — конца нет, так и льётся, так и светится, подобно ручью в поле. Кончит, покачивается, оботрёт лицо ладонью, выпьют оба и долго молчат. Потом Савёлка просит:
— А ну-ко, Ларя, «Волною морскою»!
И так они весь вечер друг друга утешают, пока не спьянятся оба; тогда Мигун начинает похабные сказки сказывать про попов, помещиков, царей; дьячок хохочет и я тоже, а Савёлка без устали сказку за сказкой вяжет и так смешно, что впору задохнуться со смеху.
А ещё лучше он по праздникам у кабака певал: встанет пред народом, зажмурится крепко, так что на висках морщины лягут, да и заведёт; смотришь на него — и словно песня в грудь ему из самой земли исходит: и слова ему земля подсказывает, и силу голосу дает. Стоят и сидят вокруг мужики; кто голову опустил и соломинку грызёт, иной смотрит в рот Савёлке и весь светится, а бабы даже плачут, слушая.
Кончит он — просят:
— Валяй, брат, ещё! Выпить поднесут.
Был про Мигуна такой рассказ: украл чего-то в селе, поймали его мужики да и говорят:
— Ну, — кончено твоё дело! Теперь мы удавим тебя, невтерпёж нам ты!
А он будто отвечает:
— Бросьте, мужики, не дело затеяли! Краденое вы у меня отняли, стало быть — ничего вами не потеряно, — имение всегда новое можно нажить, а такого человека, как я, — где вам взять? Кто вас утешит, как не будет меня?
— Ладно, — говорят, — толкуй!
Повели его в лес вешать, а он дорогой и запел. Сначала шли торопились, потом перестали спешить, а пришли к лесу — и готова веревка, но ждут, когда он кончит последнюю песню свою, а потом говорят друг другу:
— Пускай ещё одну споёт, это ему вместо отходной будет!
Спел он и ещё, а тут солнышко взошло, оглянулись люди — ясный день с востока идёт, Мигун среди них улыбается, ожидает смерть без страха. Сконфузились мужики.
— Ну его, ребята, ко всем псам! — говорят. — Удавишь — греха да склоки разной не оберёшься.
И порешили не трогать Мигуна.
— За талан твой, — говорят, — мы те и в пояс поклонимся, а за воровство всё-таки должны бока намять.
Побили его легонько да вместе с ним и пошли назад.
Всё это, может быть, и выдумано, да уж очень лестно про людей говорит и Савёлку хорошо ставит. А ещё и то подумайте: коли люди этак складно сказки сказывают, стало быть — не больно плохи они, а в том и вся суть!
Не только песни пели, но и о многом разговаривали Савёлка с Ларионом, часто — о дьяволе: не в чести он был у них.
Помню, раз говорит дьячок:
— Дьявол есть образ злобы твоей, отражение духовной темноты…
— Глупость моя, значит? — спрашивает Савёлка.
— Именно она — и больше ничего!
— Должно быть, так и есть! — смеясь, говорит Мигун. — А то, кабы он жив был, давно бы ему сцапать меня надобно!
Совсем на верил Ларион в чертей; помню, на гумне, споря с мужиками-раскольниками, кричал он им:
— Не дьявольское, но — скотское! Добро и зло — в человеке суть: хочете добра — и есть добро, зла хочете — и будет зло от вас и вам! Бог не понуждает вас на добро и на зло, самовластны вы созданы волею его и свободно творите как злое, так и доброе. Диавол же ваш — нужда и темнота! Доброе суть воистину человеческое, ибо оно — божие, злое же ваше — не дьявольское, но скотское!
Они ему кричат:
— Еретик рыжий!
А он — своё.
— Оттого, — говорит, — дьявол и пишется рогат и козлоног, что он есть скотское начало в человеке.
Лучше всего о Христе Ларион говорил: я, бывало, плакал всегда, видя горькую судьбу сына божия. Весь он — от спора в храме с учёными до Голгофы — стоял предо мною, как дитя чистое и прекрасное в неизречённой любви своей к народу, с доброй улыбкой всем, с ласковым словом утешения, — везде дитя, ослепительное красотою своею!
— И с мудрецами храма, — говорил Ларион, — как дитя, беседовал Христос, оттого и показался им выше их в простой мудрости своей. Ты, Мотя, помни это и старайся сохранить в душе детское твоё во всю жизнь, ибо в нём — истина!
Спрашивал я его:
— А скоро опять Христос придёт?
— Скоро уже! — говорит. — Скоро, — слышно, что люди снова ищут его!
Вспоминая теперь Ларионовы слова, кажется мне, что видел он бога великим мастером прекраснейших вещей, и человека считал неумелым существом, заплутавшимся на путях земных, и жалел его, бесталанного наследника великих богатств, богом ему отказанных на сей земле.
У него и у Савёлки одна вера была. Помню, икона чудесно явилась у нас на селе. Однажды рано утром по осени пришла баба до колодца за водой и вдруг видит: но тьме на дне колодца — сияние. Собрала она народ, земский явился, поп пришёл, Ларион прибежал, спустили в колодезь человека, и поднял он оттуда образ «Неопалимой купины». Тут же начали молебен служить, и решено было часовню над колодцем поставить. Поп кричит:
— Православные, жертвуйте!
Земский тоже приказывает, и сам трёшницу дал. Мужики развязали кошели, бабы усердно холсты тащат и всякое жито, по селу ликование пошло, и я был рад, как в день светлого Христова воскресения.
Но ещё во время молебна видел я, что лицо Ларионово грустно, и не смотрит он ни на кого, а Савёлка, словно мышь шныряя в толпе, усмехается. Ночью я ходил смотреть на явленную: стояла она над колодцем, источая дыму подобное голубовато-светлое сияние, будто некто невидимый ласково дышал на неё, грея светом и теплом; было и жутко и приятно мне.
А пришёл я домой, слышу — Ларион грустно говорит:
— Нет такой божьей матери!
И Савёлка тянет, смеясь:
— Я зна-аю! Чай, Моисей-то задолго до Христа был! Каковы жулики? Чудо, а? Ах вы, чудаки!
— В тюрьму бы за это и земского и попа! — тихо-тихо говорит Ларион. Чтобы не убивали они, корысти своей ради, бога в людях!
Я чувствую — неприятен мне этот разговор, и спрашиваю с печи:
— Вы про что говорите, дядя Ларион?
Замолчали они, шепчутся оба, видимо, обеспокоились.
Потом Савёлка кричит:
— Ты — чего? Сам на людей жалуешься — дураки, и сам же, без стыда, дурака делаешь из Матвейки? 3ачем?
Подскочил и говорит мне:
— Гляди, Мотька, вот — спички! Вот — я их растираю в руках… Видишь? Гаси огонь, Ларион!