Гайто Газданов - Ночные дороги
- Я знаю, что он меня не бросит, - говорила Алиса, - ты понимаешь, ему пятьдесят девять лет, в таком возрасте за девками не бегают. Я за него спокойна.
Несмотря на болезнь, ее красота не потускнела, стала как будто чуть-чуть прозрачнее, и теперь сделалось еще очевиднее, что в ней совершенно отсутствовала та живая и теплая прелесть, которая возбуждает чувственное влечение к женщине. И было, в конце концов, понятно, что ее наиболее близким другом стал маленький музыкант, в котором так же отсутствовало мужское начало, как в ней отсутствовало женское. Я сидел как-то у нее вечером ранней осенью, в кресле, перед открытым окном; она, как всегда, лежала на диване, положив под голову руки, аппарат радио чуть слышно - она не любила громкой музыки - играл какую-то невнятную мелодию. Во всем, от этой музыки до слабеющего запаха цветов, до самого воздуха ее квартиры, было нечто усыпляющее, хотелось дремать, ослабив все мускулы тела; я сидел и чувствовал, как то, что обычно волновало или сильно занимало меня, постепенно таяло и исчезало, и не оставалось ничего, кроме этой непонятной, почти болезненно-сладкой дремоты. И я вспомнил еще раз, как весной, два года тому назад, в комнате Ральди, с этим высоким и узким окном, я видел Алису голой и прекрасное ее тело в солнечных пятнах. Из этой красавицы Ральди хотела сделать даму полусвета. Я понимал теперь, как мне казалось, почему она занялась подготовкой Алисы к этой своеобразной карьере и зачем ей все это было нужно. Это был последний мираж Ральди и еще, быть может, бессознательная жажда бессмертия, в которой она, конечно, не отдавала себе отчета. Ее жизнь, ее блистательные возможности - вне которых она не представляла себе смысла своего существования - все было кончено, потому что она состарилась и против этого не было никаких средств. Но весь громадный запас ее чувственного и душевного богатства - следы которого оставались только в ее огромных и нежных глазах - еще не стал мертвым грузом, умерли лишь возможности его применения. И вот это, ненужное ей теперь, богатство она хотела передать Алисе, в которой оно должно было продолжаться, - эти слезы, волнения, дуэли, объятия, стихи и готовность отдать все за ослепительное счастье, которого, в конце концов, никогда не существовало. И то, что, несмотря на весь свой несравненный опыт, она так ошиблась в Алисе, доказывало только, что она была ослеплена этим своим желанием в такой степени, что не сумела увидеть самого главного и самого характерного для Алисы, - именно того странного, неожиданного в ней отсутствия жизни, которое было не менее непоправимо, чем возраст и морщины Ральди, и которого не могло заменить ни знание английского языка, ни чтение Флобера, ни тысячи каких бы то ни было советов.
Я сидел в кресле Алисы, почти засыпая и сравнивая сквозь одолевшую меня дремоту, горячий и солнечный день нашей первой встречи и тихий вечер, сейчас, теперь, в эту минуту. Между ними было зыбкое и медленное пространство двух лет, - как песок, беззвучно засыпающий все, - холмы и рвы, поля и побережье. От этого моя мысль незаметно перешла к морю, к лесу, к реке, ко всем этим бесчисленным запахам, к этим гибким раскачиваниям веток, к этому медленному полету листьев, - к тому, чего я так долго был лишен в Париже. Это были вещи, к отсутствию которых я никогда не мог привыкнуть, как я не мог привыкнуть к выражению глаз у большинства людей, с которыми мне приходилось чаще всего встречаться. Видя лица коммерсантов, служащих, чиновников и даже рабочих, я находил в них то, чего не замечал раньше, когда был моложе, какое-то идеальное и естественное отсутствие отвлеченной мысли, какую-то удивительную и успокаивающую тусклость взгляда. Потом, присмотревшись, я начал думать, что это спокойное отсутствие мышления объяснялось, по-видимому, последовательностью нескольких поколений, вся жизнь которых заключалась в почти сознательном стремлении к добровольному душевному убожеству, к "здравому смыслу" и неприятию сомнений, к боязни новой идеи, той боязни, которая была одинаково сильна у среднего лавочника и у молодого университетского профессора. Я никогда не мог забыть этого выражения тяжелых и спокойных глаз - у хозяйки гостиницы, в которой я жил, в Латинском квартале. Она рассказывала мне о благородстве двух ее постоянных жильцов, старичка и старушки; они вложили свое состояние в какие-то акции, которые потеряли ценность, и, узнав это, они оба застрелились.
- Подумайте только, мсье, - говорила она, - они были настолько добры и любезны по отношению ко мне, что они это сделали - то есть покончили с собой - не у меня в гостинице, а здесь, за углом, у моего соседа. Они не хотели ни пачкать комнат кровью - ведь я недавно положила новый ковер, мсье, - вы знаете, сколько теперь стоят новые ковры? - совершенно новый, мне его как раз накануне доставили, ни причинять мне неприятности с полицией. И вот они умерли так же, как они жили, благородно, мсье, да, благородно. - И слезы струились из ее глаз. И я подумал, как страшна была эта двойная смерть, оказавшаяся, однако, бессильной перед любовью к порядку и нежеланием доставить неприятность своей хозяйке и одновременно сделать ей действительно последнее одолжение, повредив репутации ее конкурента. Я не мог еще привыкнуть к тому, что все вокруг меня судорожно цеплялось за деньги, которые они откладывали даже не для достижения какой-нибудь цели, а просто потому, что так вообще было нужно. И эта наивная, нищенская психология была одинаково сильна в самых разных людях. Даже сутенеры и проститутки, даже профессиональные воры, даже самые отчаянные из них и близкие к сумасшествию, даже коммунисты и анархисты, которых мне приходилось видеть, никогда не сомневались ни на минуту в том, что право собственности есть священнейшее из прав.
- Бедный Прудон! - сказал как-то Платон, когда я поделился с ним своими мыслями. Он в последнее время еще как-то сдал, еще ниже опускал усталую голову над стойкой, еще запачканнее стал его плащ, еще быстрее он пьянел, еще чаще он погружался в мертвое молчание, из которого его ничто не могло вывести. Он изредка разговаривал только со мной, с трудом узнавая меня сквозь постоянный и почти непрозрачный туман, который, казалось, окружал его. И по мере того как углублялось это его состояние и неизбежно приближался тот день, когда его длительная трагедия должна была закончиться какой-то развязкой, мир в его глазах - и прежде всего Франция - разваливался и погибал и ритм этого крушения почти в точности соответствовал, я полагаю, быстроте собственной гибели Платона, стремительной кривой его падения. Каждый раз, за то время, в течение которого я с ним не разговаривал, в промежутках многодневных или многонедельных пауз, происходила очередная катастрофа в его суждениях: то исчезала философия, то живопись, то поэзия, то скульптура. "Карпо был, в сущности, довольно жалкий человек. Паскаль был просто больной, вы это знаете так же хорошо, как я; и что значит, скажите, пожалуйста, весь этот бред об Иисусе Христе? и что значит эта фраза, почти страшная по своей банальности, вы знаете, знаменитая фраза - мы умрем в одиночестве? А стул на краю бездны, который он видел? А это глупейшее "вечное безмолвие бесконечных пространств"? что нам до этого безмолвия, скажите на милость? Клинический случай? - да. Материал для анализа в области буйных помешательств? - да. Но только не философия и не наука, будем же, наконец, говорить серьезно. И последним исчезновением, совпавшим с этими днями, днями Алисы, предшествовавшими новому несчастью, которого мне опять пришлось стать свидетели, - было исчезновение музыки. - Но, мой бедный друг, у нас никогда не было музыки. Да и что бы мы с ней стали делать? Мы ее не слышим, она нам так же не нужна, как пещерному человеку не были нужны картины Ренессанса. У нас есть Тино Росси, вот наша музыка!
Мне было тяжело слушать то, что говорил Платон; он был одним из немногих людей, судьба которых мне не была безразлична. Я поэтому иногда эгоистически уклонялся от разговоров с ним и ограничивался поклоном. Каждый раз я следил за всеми его движениями с тягостным вниманием. Он отвечал мне со своей постоянной вежливостью и произносил несколько слов; во всем моем ночном Париже он был единственным человеком, говорившим на прекрасном французском языке, - он и Ральди. Но Ральди уже умерла, а он еще был жив.
И помимо всего, в его судьбе было нечто поучительное для меня лично - в той мере, в какой вообще судьба одного человека может заключать в себе нечто полезное для другого, некоторые данные абсурдной на первый взгляд и, может быть, действительно иллюзорной аналогии. Со времени наших первых с ним разговоров - сколько вещей изменилось или исчезло в том ограниченном мире, где проходила моя жизнь? И тогда же я вспомнил давнее свое опасение, основанное на длительном и печальном опыте, и сущность которого сводилась к мысли, что, быть может, этот зловещий и убогий Париж, пересеченный бесконечными ночными дорогами, был только продолжением моего почти всегдашнего полубредового состояния, куда странным и непонятным образом были вкраплены действительно живые и существующие куски, окруженные, однако, мертвой архитектурой во тьме, музыкой, глохнущей в диком и непрозрачном пространстве, и теми человеческими масками, неверность и призрачность которых была, наверное, очевидна всем, кроме меня. Соответственно этому, я невольно вел двойное существование; когда я ехал по знакомым улицам, мне достаточно было на секунду ослабить внимание, как передо мной начинали возвышаться неведомые дома, неизвестные углы и их резкие каменные повороты, и вдруг становилось ясно, что я пересекаю мертвый ночной город, которого никогда не видел. И только в следующую секунду, когда внимание вновь схватывало ускользающую и колеблющуюся, как тряпка на ветру, полосу сознания, - я замечал, что нахожусь на бульваре Распай и въезжаю в улицу Ренн, где знаю все магазины, все дома и, кажется, всех людей, которые там живут. И так же абсурдно, так же двойственно было то, что я сидел за рулем автомобиля, в серой кепке, с папиросой в углу рта и разговаривал на арго со всевозможной ночной сволочью, среди которой у меня были друзья и собеседники, о клиентах, о трудных делах, о хозяевах, о профессиональных интересах, или с пьяными пассажирами или сомнительными субъектами, перевозившими в моей машине явно краденые вещи, - и вернувшись домой, автоматически и мгновенно начинал жить в ином мире, где не было ни одного из тех представлений, из которых состояла моя ненастоящая, ночная и чужая жизнь.