Владимир Короленко - Том 8. Статьи, рецензии, очерки
— Приобрел, — сказал Чичиков скромно.
— Благое дело! Право, благое дело!
— Да, я вижу, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал, наконец, твердою стопою на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности».
Да, вот что делает грешный смех! Люди совершенно солидные говорят о предмете благонамеренном: о приобретении. Автор точно воспроизводит разговор, лишь пропустив его сквозь какую-то незаметную призму… И над «приобретением» витает невидимо какое-то особенное осуждение. Это суд не уголовный — это суд смеха… Он совершается во имя какого-то идеального представления об истинном достоинстве человека, при сопоставлении с которым одно только, хотя бы и скрепленное казенной печатью, приобретение само по себе является смешным и жалким.
Во втором томе этот смех порой опять готов к услугам автора. Когда Павел Иванович предлагает увековечить «жизнеописанием» добродетельного приобретателя-помещика, читателю так и кажется, что смех уже порхает над расцветшей физиономией Чичикова и готов перепорхнуть с нее на фигуру Константина Федоровича Скудронжогло… «Так вот как! Этаким-то образом, Константин Федорович! Так вы и приобрели! Рабским трудом?..» — «Приобрел…»
Но бедному смеху нет воли во втором томе: бедный смех лежит со связанными крыльями. Порой, быть может, он пытается напомнить о «так называемых патриотах, которые сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устраивая судьбу свою на счет других» (IV, стр. 276). Или о том, что «миллионщик имеет ту выгоду, что может видеть кругом себя подлость совершенно бескорыстную, чистую подлость, не основанную ни на каких расчетах: многие очень хорошо знают, что ничего не получат от него… но непременно хоть засмеются, хоть снимут шляпу, хоть напросятся на тот обед, куда узнают, что приглашен миллионщик». Или, наконец, о том, что от собственных добродетельных героев не осталось уже ни костей, ни кожи, а торчит из них одно «приобретение» (хотя бы и «законными средствами»). И тогда гениальный сатирик, обладавший все-таки замечательным критическим чутьем, сжигал в тоске свои рукописи с портретами добродетельных Чичиковых. А пока в раздвоенной душе художника происходила эта борьба художественного гения и заблудившейся мысли, роковой недуг рос на просторе, не сдерживаемый по-прежнему целительным потоком свободного, не связанного ложными идеями, сатирического творчества…
Что Гоголь сжигал также и превосходные страницы, которыми дарил его далеко еще не угасший талант, это подтверждается многими несомненными свидетельствами. И, между прочим, тем, что некоторые главы он читал в обществе. А все, что он решался читать в обществе, всегда было окончательно продумано и сделано образцово.
«До сих пор не могу еще прийти в себя, — писал, например, С. Т. Аксаков сыну Ивану Сергеевичу в 1849 году. — Гоголь прочел нам с Константином вторую главу („Мертвых душ“)… вторая глава несравненно выше первой»[43]. Смирновой Гоголь еще раньше читал отрывки из второго тома, в которых, по ее словам, «юмор был возведен до высшей степени художественности». Некоторые эпизоды были потом восстановлены в передаче лиц, слышавших чтение Гоголя. Особенно подробно излагались сцены у генерала Бетрищева, роман Тентетникова и участие Чичикова в этом романе. С. Т. Аксаков восхищается патетическими сценами, от которых, и по словам Смирновой, захватывало дыхание…
Но и эти главы не избегли общей участи. Гоголь сжег их в разное время. И это понятно: и юмористические, и патетические сцены были нейтральны, ничего не вносили в развитие заданной идеи.
XIIИдея же состояла в том, чтобы в крепостнической России найти рычаг, который мог бы вывести ее из тогдашнего ее положения. А так как все зло предполагалось не в порядке, а только в душах, то, очевидно, нужен такой рычаг, который, не трогая форм жизни, мог бы чудесным образом сдвинуть с места все русские души, передвинуть в них моральный центр тяжести от зла к добру.
Изобразить в идеальной картине этот переворот и показать в образах его возможность — такова именно была задача второго и третьего тома «Мертвых душ». Гоголь мечтал, что он, художник, даст в идее тот опыт, по которому затем пойдет вся Россия. Добродетельные герои вроде Скудронжогло должны служить материалом, указывающим, что в русском народе есть силы, готовые для великого движения…
В интересной работе Алексея Ник. Веселовского указывается на основании вполне убедительных материалов, что все герои первого тома, по мысли Гоголя, должны были исправиться. Чичиков, исчезающий во втором томе, после новой катастрофы, должен был явиться в третьем томе уже преображенным. Энергия Чичикова, избытку которой удивляется Муразов, направляется на служение ближним. Только в таком случае будет понятно (и, прибавим, оправдано с точки зрения примиряющего искусства), что «недаром такой человек избран героем». Рядом с Чичиковым предстояло снова явиться и Плюшкину, под своим ли именем или передав свое страшное прошлое другому лицу, которое должно изгладить былое зло благодеяниями. По крайней мере на это есть любопытнейшее указание в словах самого Гоголя (в письме к Языкову): «О, если бы ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома „М. Душ“»[44].
Если бы вдобавок, как это тоже следует предполагать, исправились и Собакевич, и Манилов, и все чиновники, и вообще все персонажи первого тома, то, мечтал Гоголь, чудесное преображение нарисованного им страшного «портрета» тогдашней России было бы достигнуто и смертный грех его смеха заглажен.
Какая же сила произведет это чудо, откуда придет тот толчок, который повернет весь этот мир Плюшкиных и Коробочек, Маниловых, Собакевичей, Чичиковых и Ноздревых около его оси?
Гоголь «Переписки с друзьями» видит эту силу не «в европейских выдумках» и не «в реформах», но исключительно — в поучении!
К этой мысли Гоголь возвращается на страницах «Переписки» с особенной настойчивостью. «Конечно, — говорит он в письме к П. А. Толстому, — сказать человеку: не крадите, не роскошничайте, не берите взяток, молитесь и давайте милостыню, — теперь ничто… Всякий скажет: да ведь это уж известно». Но Гоголю кажется, что это нужно и можно сказать каким-то особенным образом. Для этого следует «приподнять перед грешником завесу», показать ему все последствия его грехов. Тогда он несомненно исправится. «Нет, человек не бесчувствен, человек подвигнется, если только покажешь ему дело, как оно есть. Теперь он подвигнется еще более, чем когда-либо, потому что природа его размягчена…» «Он, как спасителя, облобызает того, который заставит его обратить взгляд на самого себя…»[45]
Кто же скажет это нужное слово и именно так, как его нужно сказать? Гоголь мучительно ищет людей для этой спасительной проповеди. Церковные проповедники, помещики?.. Да, отвечает Гоголь: «Это относится к церковным проповедникам. То же должен делать и помещик». «Мужика не бей, — советует он одному из своих приятелей-помещиков, — съездить его в рожу еще не большое искусство; это сумеет сделать и становой, и заседатель, и даже староста… Но умей пронять его хорошенько словом, ты же на меткие слова мастер» (132).
Увы! Гоголь-юморист в первом томе уже осмеял эти собственные проекты. Их он вложил тогда в уста Плюшкина:
— Приказные — такие бессовестные, — говорит Плюшкин Чичикову, собираясь совершить не вполне одобрительную сделку. — Прежде, бывало, полтиной меди отделаешься да мешком муки, а теперь пошли целую подводу круп, да и красную бумажку прибавь, — такое сребролюбие! Я уж и не знаю, как никто другой не обратит на это вниманья. Ну, сказал бы ему как-нибудь душеспасительное слово! Ведь словом хоть кого проймешь. Кто что ни говори, а против душеспасительного слова не устоишь…
«Ну, ты-то устоишь», — подумал тогда умный Павел Иванович.
Но иного выхода Гоголь «Переписки» все-таки не видит и потому обращает свои взоры к начальству. Оно первое должно прибегнуть к спасительному средству: «Очень знаю, — пишет он „занимающему важное место“, — что теперь трудно начальствовать в России: завелись такие лихоимства, которых истребить нет никаких сил человеческих. Знаю и то, что образовался другой незаконный ход действий мимо законов государства и обратился почти в законный, так что законы остаются только для вида…» Но «дело примет совсем другой оборот, если покажешь человеку (в данном случае плуту чиновнику), чем он виноват перед самим собою. Тут потрясешь так его всего, что в нем явится вдруг отвага быть другим, и тогда только вы почувствуете, как благородна наша русская порода даже и в плуте…»